Боялась.
— Р-рота! Р-равнение напр-р-раво! на ее светлость!..
— Ах, мальчики! милые мои мальчики!..
Вздрагивала невпопад.
Старалась чаще заезжать в училище — якобы за мужем, якобы страстная, вздорная любовь на закате дней! — чаще бывать в присутствии старших преподавателей, господ облав-юнкеров... Улыбалась, скрывая тошноту; болтала о пустяках, когда хотелось бежать куда глаза глядят; кокетничала напропалую, мечтая об одном — домой, рухнуть пластом на кушетку, и...
Привыкала.
Любой маг бессилен в присутствии «Варвара». Добро б лишь он сам, облавной жандарм, цепной пес империи, был неуязвим для эфирного воздействия! — тогда можно было бы преградить ему путь другими, обычными людьми, отвлечь, задержать... уйти.
Нет.
Наверное, так действует на кролика взгляд удава. Опускаются руки, цепенеют; вместо Силы в животе скребется крыса ужаса; миг, другой, и сам ринешься в пасть с облегчением: прими, Господи, душу... не могу больше!
— Ваша светлость! Господин полковник просили уведомить: вынуждены задержаться по работе!
— Опять? нет, это невыносимо...
Джандиери не торопил. Как-то обмолвился:
— Подожди. Когда сложится, тогда сложится.
У Друца «сложилось» почти сразу: на пятый месяц Валет уже вовсю балагурил с дядьками-наставниками, стрелял папироски у облав-юнкеров, душеспасительно беседовал с отцом Георгием и шутил заказанные ему полковником шутки.
Зарубки на рукояти кнута делал: восемь «нюхачей» помог выявить, за двоих Циклоп лично хвалить изволили, с глазу на глаз, в кабинете!
Значит, две зарубки — поглубже.
Ты завидовала рому. И однажды...
— Здравствуйте, Эльза Вильгельмовна!
Они стояли у входа в Оперный театр, на углу Екатеринославской улицы и Лопанской набережной. Двое: курсовой офицер Ивиков, как и Джандиери, бывший облавник — и преподаватель фортификации, чью фамилию ты забыла, а облав-юнкера звали его «Барбет».
— Добрый вечер, господа! Кто сегодня дирижирует? Вильбоа?
Мужчины переглянулись.
— Видите ли, Эльза Вильгельмовна... Уж простите нас, солдафонов! Мы, собственно, проветриться вышли!..
Две руки одновременно указали наискосок через Екатеринославскую, на вход в ресторацию «Богемия».
Был март, с крыш капало; орали коты, мня себя итальянскими тенорами; готовился дирижировать оркестром знаменитый Вильбоа, автор романсов и оперы «Параша» — а ты смотрела на Ивикова и «Барбета», чувствуя с изумлением: сложилось.
Могу.
Их самих — нет; но в их присутствии — да.
— Не увлекайся, — осадил тебя Джандиери, когда ты рассказала ему обо всем. — Через неделю станем тебя пробовать. И только с моей санкции: место, время, сила воздействия... Кстати, Ивиков в курсе твоего прошлого.
— Кто еще в курсе? — спросила ты, отвернувшись.
Князь промолчал.
А ты, Княгиня, — с этого мартовского вечера ты стала внимательней приглядываться к господам облав-юнкерам и училищным офицерам, чувствуя новую, удивительную свободу.
Все время казалось: это важно.
Это нужно.
Еще б знать: кому важно? для чего нужно?!
* * *
Преодолевая странное отвращение, ты посмотрела через плац. Раньше смотрелось куда легче; теперь же словно второй Таханаги вцепился сзади в голову, мешая шее ворочаться.
Знаешь, Княгиня... нет. Ничего-то ты не знаешь.
И врут умники-философы, утверждая, что нельзя дважды войти в одну реку! — вон она, река, и плещутся в ней по второму разу унтер Алиев с шашкой, портупей-вахмистры с их намерениями сдать зачет любой ценой. Все как раньше. Но что-то изменилось: малозаметно, плохоуловимо, и Сила тебе не поможет разобраться в изменениях облав-юнкеров, сокрытых от мага призрачной броней.
Смотри внимательней, Княгиня!
Просто смотри, без финтов...
Ты смотрела, понимая: сдадут. Еще миг, и унтер кинет оружие в ножны, остановив урок. На сей раз — сдадут. Взвизгивают эспадроны, притоптывают сапоги, бранится по-аварски кривая шашка...
«Поняли, желторотики?» — это шашка спрашивает.
«Да...» — это эспадроны отвечают.
Что поняли? в чем разобрались? о каких материях речь ведут? — не для тебя сказано-отвечено, девочка моя. Одно ясно: облав-юнкера фехтованию учатся, а тебе иное кажется — непотребство творится на площадке, чудовищное, противоестественное.
Унтер Алиев, чему парней учишь?!
— Мой учитерь говорить, когда пить горячий сакэ много-много... Он говорить: «Самурай надо писать стихи! Иначе не самурай; иначе демон Фука-хачи!» Вы писать стихи, Эрьза-сан?
Слова пришли сами.
— Я была.
Я однажды узнаю,
Зачем я была.
Старик почмокал губами, будто пробовал на вкус сказанное тобой.
— Вам не надо узнать, Эрьза-сан. Вы — знать. Сейчас; здесь.
— Да, — машинально ответила ты, пытаясь не отвернуться от облавников; не спрятать голову в песок, подобно глупому страусу.
И встретилась взглядом с Алиевым, секундой раньше прекратившим бой.
С Пашкой Аньяничем, лихим портупей-вахмистром.
С тремя облав-юнкерами.
С четверкой мужчин, жандармов из Е. И. В. особого корпуса «Варвар»: один — бывший, трое — будущих.
С четверкой «Варваров», ибо нет меж них бывших и будущих.
Захотелось исчезнуть. Вжаться в стену административного корпуса. Забиться под скамейку; встать за спину старого айна.
Последний раз такие ощущения ты испытывала при аресте в Хенинге; помнишь?!
Холод. Лютый, февральский; барачный. И через всю залу, в отблесках и шепоте, идет он: полуполковник Джандиери, ловец, настигший дичь. Он идет неспеша, и вся твоя Сила, удесятереная Ленкой-Ферт в платье цвета слоновой кости, расшибается о призрачную броню «Варвара», жандарма из Е. И. В. особого облавного корпуса при Третьем Отделении.
Пусто.
Холодно.
Некому петь кочетом.
Гаснут свечи в твоих глазах, глупая Рашка...
Оно пришло рывком, понимание.
По-волчьи бросилось на добычу.
Как же ты не видела раньше: вот, вздымаются молодые груди, капли пота густо усеяли лбы, щеки, переносицу, красные пятна еще не угасли на скулах — но зачет сдан! Тела еще гасят физическое возбуждение, принуждая кровь размеренно струиться по жилам; но в душах возбуждения нет. Умер порыв; сдох шелудивым псом под забором, оставив сухой расчет своим наследником. Где ярость? обида? кураж где?!
«Делай, как я! Спокойнее! Не к лицу... вам... будущим офицерам...»
Результат налицо.
Теперь всегда, в бою или на дуэли, близ аула Ахульго или на окраине Севастополя, они будут рубиться — спокойно.
Не бесстрастно, о нет!.. равнодушно.
«Самурай надо писать стихи! Иначе не самурай... иначе демон Фука-хачи!..»
Скакать на лошади; изучать фортификацию; стрелять из пистолета; любить женщину, мать, сына; ловить преступных магов, навеки облачась в свою призрачную броню — равнодушно.
С равной... ровной душой.
Со второго этажа, из окна своего кабинета, на тебя укоризненно смотрел Циклоп.
Лоб почесывал.
Спасай взятых на смерть,
и неужели откажешься от обреченных на убиение?
Книга притчей Соломоновых
С утра все шло наперекосяк. Начался этот самый «перекосяк» с балагана: первый же доброволец из «щеглов» лихо кувыркнулся со спины гнедого трехлетки по кличке Гнедич. Надо сказать, кличка подозрительно смахивала на фамилию. И норов у жеребца был соответствующий: не злой, но ханжески-фамильярный. Протоиерейский норов. Взятки сахаром выпрашивал. А также большой был мастак надувать брюхо, дабы подпруга вскоре ослабла, и...
Ба-бах!
«Щегол» в пыли, Гнедич над ним, и в ухо фыркает: вставай, сын мой, давай мне вкусненького! Ах, не встаешь! — тогда я тебя, растяпу, зубами за воротник: подъем, кому сказано!
По рядам ехидные смешки гуляют. Не во множестве, как меж обычными желторотиками случается, грех напраслину возводить; но в количестве досадном. Будь на месте новичков господа портупей-вахмистры, в ста щелоках кипяченые, — бровью бы не повели; зато тебе, Друц, не до смеха. Вот ведь мимо фарта, баро! — тебе-то как раз хоть смейся, хоть плачь, вольному воля, а на «щеглов» напустился ястребом его рвение, Илларион Федотыч.
Изрядную выволочку учинил.
Не подобает, значит, будущим жандармским офицерам ржать, подобно длинногривым жеребцам или оболтусам-студентам, годным лишь морским свиньям клистиры ставить. Облавной «Варвар», рупь-за-два, должен быть сдержан и спокоен, чувств своих не выказывать (а лучше — вовсе не иметь таковых); над товарищем смеяться — чистый позор, и место ли таким пустосмехам в славном училище...
Смир-р-р-но!
Смех увял. «Щеглы» подтянулись, с каменными лицами внимая нотации Федотыча; дядька-наставник голоса не повышал, лишь время от времени лязгал глоткой, отделяя одну фразу от другой — словно затвор передергивал. А под конец своей воспитательной речи вдруг взял, да и привел в пример тебя:
— Р-равнение налево! Извольте поглядеть: даже конюшенный смотритель, хоть и штатский, а зубов не скалит. Потому как человек выдержанный и правильный. А вы... стыдно, господа!
Тебя же просто с утра хмурило, как небо перед грозой — того гляди, громыхнет меж бровями, и молоньи из глаз посыплются. Громыхнуло после, когда ты отчитывал нерадивых конюхов, прозевавших Гнедичеву шалость. Но «после» — оно и есть «после», а тогда, с утра, предстояло давить фасон перед облав-юнкерами, джигитовку обещанную показывать.
Всю упряжь, не доверяя больше никому, ты проверил самолично. Ворча, там подтянул, тут поправил — скорее для порядку, чем по необходимости.
— Готов, Ефрем Иваныч? — подошел сзади вахмистр; и ты впервые на самом деле не услышал его шагов!
— Так точно, Илларион Федотыч.
— Тогда, рупь-за-два, я им пару слов скажу напоследок. А как рукой отмашку дам — выезжай, значит.
Ты угрюмо кивнул.
Из головы не шел давешний разговор с отцом Георгием и вспышка раздражения у Акулины. Тебя душевно огорчало, что двое близких тебе людей рассорились из-за ерунды. Батюшка ли виноват? Акулька языкатая? беременность ее? — или вчерашняя «присуха» на даче?!
Если уж Княгиня отсушить не может...
Предчувствие грозы наползало отовсюду; буря вызревала, пронизывая воздух кипящим дыханием, близилась с каждой минутой. Ай, глупый ром! — ну давай пропустим грозу через себя, сделаем своей, сами грозой станем, увидим, поймем, разберемся...
Теплая волна лениво плеснула в животе (изжога мажьей удачи? содовой хлебнуть не хочешь?!) и бессильно откатилась обратно. Без толку. Пахнет жареным, горелым пахнет, а из чьего двора — не разобрать. Совсем плохой стал, баро, старый, бестолковый...