– Выйду, принеси только ковшик водицы студеной – глаза ополоснуть!
Матрены скоренько обернулась, помогла мне одеться, волосы расчесать. Чешет да все ахает:
– Красотища-то какая, чисто шелк золотой, так сквозь гребень и течет!
Заплела я косу, лентой перевила, в сундуке сарафан зеленый на меня сыскался. В трапезную лебедушкой величавой заплыла – хозяйка я али не хозяйка?! Кощей с воеводой за столом накрытым сидят, вокруг Прасковья Лукинишна суетится, потчует. Заметили меня – так и обомлели, впервые толком разглядев. Стряпуха руками всплеснула, Кощей косится недоверчиво, воевода и вовсе куском хлеба подавился, кашляет, глаз с меня не сводит.
А я и сама знаю, что хороша – коса ниже пояса, губки алые, очи зеленые, брови червленые, стан тонкий, сзади – заглядишься, спереди – залюбуешься.
Воевода с места подорвался, стул передо мной выдвинул:
– Откушай с нами, Василиса Еремеевна, укрась стол…
– Я, – отвечаю, – не петрушка с укропом – стол вам украшать.
Взяла и назло другой стул выдвинула, присела. Вот так всегда – только красу мою молодцы и видят, по ней и почет. А я, между прочим, еще и Премудрая – наш волхв только диву давался, как скоро я счетной и грамотной науке выучилась! Небось, Марфуше бы стула не выдвинул…
Кощею же, видать, ни до ума, ни до пригожести моей дела нет. Словно позабыл обо мне, с воеводой беседует, сидит за столом по-домашнему, у рубахи белой ворот нараспашку, рукава по локоть закатаны. Разглядела я наконец, что рука правая у Кощея поломана была, срослась неровно, оттого и слушается плохо. Кабы не седина да глаза колючие, никто б ему больше тридцати годков не дал, бессмертному.
Прасковья Лукинишна так вокруг Кощея и увивается, лакомый кусок подсунуть норовит:
– Костюша, испей молочка! А вот рябчик печеный с брусницей, отведай! Попробуй расстегайчиков с осетриной! Что ж ты пирожок с капусткой не ешь, касатик?
Непонятно мне сие: от батюшки моего волхв велит кушанья подальше ставить и медами хмельными вне очереди не обносить, потому как у царя мера в еде-питье такова: есть, сколь влезет, и пить, покуда закусь не всплывет, опосля чего всенепременно требует гусли, бренчит на них без ладу, горько плачет и заставляет бояр да послов ему подпевать. Наутро самолично обходит темницу и отмыкает тех бояр, что давеча пели не складно, перед послами очень извиняется, особенно ежели которых за неуважение к пьяному царю на дыбе вздернуть успели.
Кощей же на кушанья глядит равнодушно, от каждого отщипнет да отставит, я и то больше съела. Зато воевода за троих уписывает, его и потчевать не надобно – руки загребущие через весь стол тянет.
– Съезжу-ка я, Кощей, в дружину, учения какие устрою, проверю, чем они там без меня занимались – на полатях лежали аль мечи держали.
– Поезжай, – отвечает Кощей, – заодно зашли в степь кого из парней пошустрее на коне легконогом, пускай поездит вокруг орды басурманской, повыспрашивает в селениях окрестных, не обижают ли их басурмане.
– А где ваша дружина? – Не утерпела я. – Покамест слыхом не слыхать, видом не видать!
Кощею разговаривать со мной не в охотку, на воеводу глянул, тот мне отвечает:
– У дружины стан свой посреди поля широкого, чтобы не мешать никому и самих чтобы от дела ратного не отвлекали. Увидишь еще, успеется…
Тут стряпуха в разговор встряла:
– А что это Костюша дверь в опочивальню запирать начал, а? Я ему на зорьке оладушек пшеничных, молочка парного в постель принесла, а он изнутри затворился и на стук не отзывается, пока я голос не подала!
– Захлопнулась дверь… случайно… – Неохотно проворчал Кощей, на меня взгляд косой кинул – не проговорюсь ли? Я сор из избы выносить не горазда, смолчала. – Нашел я в книге старинной заклятье одно полезное, да чернила от времени повыцвели, половину слов не разобрать, додумывать надобно. Прасковья Лукинишна, ежели меня кто спрашивать будет – я в покое колдовском сыщусь, да без нужды гляди не тревожь.
– Ты, Костюша, поаккуратнее там, – просит стряпуха, – а то прошлым разом весь терем дрянью какой-то просмердил, челядь распугал и сам до зелени нанюхался, еле откачали…
– Что ты выдумываешь, Прасковья Лукинишна, – сердится Кощей, – ну, посмердило чуток и выветрилось…
– Выветрилось, как же! – Бубнит неугомонная старуха. – От колдовства твоего один убыток – давеча щи варила, крышку с горшка сняла, а оттуда как полезет всяка пакость, гады ползучие да прыгучие, ужо я их половником бить умаялась, тьфу-тьфу, вспомнить противно!
Кощей в ответ огрызается:
– А ты реактивы у меня не таскай и щей ими не соли, сто раз говорил!
– Каки-таки ративы, что я, соли не спознаю? Взяла чуток, а ты уж крик поднял, чисто режут тебя…
– Хорошо еще, что сама тех щей прежде не отведала! – Махнул рукой Кощей, с тем и ушел, старуху не переспоривши.
Поглядела я в оконце: ладный денек выдался, теплый да солнечный. Дай, думаю, выйду, двор разведаю – много ли мне воли отведено?
Нет у Кощея во дворе ни частокола с черепами заместо горшков, ни поленницы из костей, из погребов крики не доносятся и воронье над телами молодцев порубленных не кружит. Тишь да гладь, летняя сонная благодать. Из-под ног куры разбегаются, Прасковья Лукинишна им зерна ячменного насыпала, черный кобель возле погребов на солнце греется, зарычал на меня лениво. У амбара огородик махонький притулился, плетнем обнесенный – по верху белье развешено, на ветру полощет. Котеныш белый, пушистый, сам с собой в догонялки играет, за хвостом по кругу бегает. Увидал меня – мяукнул потешно, глазенки озорные так и светятся. Я за ним. А котенышу поиграть охота – в руки не дается, дразнится, отбежит да встанет, отскочит да к земле припадет. До самых ворот довел, а они нараспашку – Матрена корову в поле погнала, за собой закрыть не удосужилась. Один шаг за порог ступить осталось. Тут мне ровно на ухо кто шепнул: «Не ходи за ворота!». Отдернула я руку, выпрямилась. Зашипел котеныш злобно, уши прижал, не успела я сморгнуть – его и след простыл. Не по себе мне стало, ровно кто пером мокрым вдоль хребта провел. Отступила я от ворот, пошла дальше двор смотреть. В конюшню забрела – поперек дверей на охапке сена конюх спит крепко, храпит громко, семь коней лощеных, один другого краше, траву луговую жуют, водой ключевой запивают, а в самом дальнем нечищеном углу стоит перед пустым корытом конь-огонь, семью стальными цепями прикованный. Повесил, горемычный, голову, грива золотая до самой земли свесилась. Жалко мне его стало, подошла я поближе, по шее крутой погладила:
– Ах ты, лошадка бедная…
Молвил тут конь мрачным голосом человеческим, от корыта взгляд недовольный отводя:
– Лошадки на деревне навоз возят. А я – конь богатырский, не видно, что ль? Глаза протри, жалельщица белобрысая…
Я так и села.
– Ты что, говорящий?!
– Нет, разговаривающий! – Огрызнулся конь еще ехидней. – Говорить и скворец выучится, ежели долбить ему одно и тоже по сто раз на дню! А ты кто такая?
– Жена Кощеева, Василиса Прекрасная!
– Что-то не похожа… – Недоверчиво проворчал конь. – То есть, на жену. А ну, покажи палец!
Я показала.
– Другой, бестолочь! Этот палец только разбойники дружинникам показывают! – Обиделся конь. – С кольцом венчальным!
Я выпростала из-под платья цепочку с кольцом и черепом.
– Вон оно как… – Уважительно протянул конь. – Хозяйка, значит, моя новая… Извиняй тогда, ежели нагрубил… А то ходят тут всякие, потом у Кощея плетки пропадают. Прошел, вишь ты, слух, что ежели на берегу реки плеткой Кощеевой три раза налево махнуть – мост вырастет, направо – пропадет. Думают, тут им прям в конюшне раритеты колдовские бесценные по стенам развесят, еще и подпишут, что к какому месту прикладывать!
Я усмехнулась.
– Тебя-то как звать-величать, конь богатырский?
– Сполох. – Гордо фыркнул жеребец, тряхнув гривой. – Можно просто Паша.
– А скажи мне, Паша, – попросила я, – зачем Кощей своих жен со свету сживает?
Жеребец заржал – засмеялся по-лошадиному.
– Кто? Кощей?! Окстись, царевна! Меньше всего Кощея бойся – у него ты в великом почете до самой смерти ходить будешь!
– Тогда… челядь Кощеева? – Предположила я.
– Пылинки с тебя сдувать будет! – Заверил конь. – Только без Кощея за ворота не ходи, хозяйка, и цепочку не в коем разе не снимай. В черепе-обереге сила Кощеева заключена, она тебя никому в обиду не даст, испепелит злодея на месте.
– Отчего же сей оберег других жен не защитил? – Не поверила я. – Или Кощей прежде не давал его никому?
– Всем давал, да все его ослушались. – Зловеще заржал конь. – А за воротами оберег всякую силу теряет, ежели Кощея рядом нет…
– Тоже мне, чернокнижник – толкового оберега измыслить не может. – Проворчала я, кидая череп за ворот. – Тебя-то он за что на цепях держит, голодом морит?
– Да он, скотина, с утра третье корыто овса отборного выжрал, а ежели его семью цепями не приковать, удерет и всех кобылиц в округе перепортит! – Встрял в разговор проснувшийся конюх. – Баба-Яга до сих пор с Кощеем не здоровается – по весне народились в ее племенном табуне жеребята говорящие, да такие охальники, что ни один конюх больше трех дней у бабки на службе не выдерживает, расчет берет…
– А сам-то? – Огрызнулся конь. – Думаешь, не знаю, за что тебя давеча на деревне злобны молодцы оглоблей приласкали? Вот нажалуюсь хозяину, что ты по ночам по бабам бегаешь, вместо того чтобы за конями ходить!
Конюху крыть нечем, разве что словами неблагозвучными, повесил он буйну голову и пошел за вилами – стойло вычищать. При нем коня дальше расспрашивать несподручно, дай, думаю, у воеводы остальное выведаю.
Воевода в дружину уехать не поспел, все сидит в трапезной за столом прибранным, карту перед собой расстелил, оловянных пехотинцев да конников расставил и что-то им втолковывает, видать, дух боевой подымает.
Присела я рядышком, глазки потупила, косу тереблю застенчиво.
– Ой, Черномор Горыныч, до чего ж ты удалой воевода! Враги, поди, от твоей дружины так вспять и бегут, щиты-копья бросают, только подбирай…
Смутился воевода, игрушки со стола смел, карту трубкой скатал.
– Да так, – покашливает скромненько, – бегут помаленьку…
Ага, вижу, проняло! Давай ковать, пока горячо:
– А вы, поди, вперед всей дружины скачете, врага бьете, как траву косите?!
Молодцев хлебом не корми – выслушай, какие они сильные, смелые, умные, да сделай вид, что поверила – все твои будут! Воевода усы разгладил, и пошло-поехало: «Мой меч, его голова с плеч!… Не столько бью, сколько конем топчу!… Раз махну – улица, назад отмахну – переулочек, и скоро все войско побил-повоевал!». Кощей с дружиной словно и вовсе не при деле – так, на подхвате, щиты-копья подбирать.
Смешно мне это слушать, под столом за коленку себя щипаю, однако ж для виду поддакиваю и охаю исправно. Подобрел воевода, уже и «Василисушкой» меня кличет, и смотрит ласково – все, что ни скажу, сделает, что ни спрошу – скажет, и чаровать не надо.
– Что-то я, Черномор Горыныч, никак в толк не возьму – пошто Кощей жен берет, да понепригляднее сыскать норовит, коль ему до жизни супружеской вовсе дела нет?
А воевода и рад стараться:
– У Кощея договор с басурманами, что не будут они войной ходить на Лукоморье, а купцов наших поклялись отпускать с прибытком невозбранно, за что и мы их трогать не станем. Все бы хорошо, да у басурман заведено, что у добра молодца всенепременно жена должна быть, а лучше несколько, иначе они его и слушать не захотят, а тем паче уговор блюсти: соврут и глазом не сморгнут. И вот ведь какая незадача – повадился кто-то жен Кощеевых изводить, выманит из терема и зарубит аль стрелкой проткнет.
Не поверила я:
– Неужто вся челядь Кощеева за одной женой уследить не может?!
– То-то и оно, что не может, ровно глаза ей кто отводит. Кому-то, видать, наш мир с басурманами поперек горла встал. Есть у нас подозрение, что виной всему старший сын главного басурманина: сынок-от воеводой у него стоял, а как договор заключили – войско басурманское по домам разбрелось, командовать некем стало, вот он на нас зуб и заимел. Окромя же политики, жена Кощею без надобности, он опосля полона на женщин и вовсе не смотрит, потому и подбирает пострашнее, чтобы не жалко было.