Прошлое…
Ее звали Лада…
Неудачное имя для колченогой девочки с заячьей губой.
Лада родилась в окрестностях Череповца, и соседство этого угрюмого, задымленного, насквозь пропитанного смогом города наложило жестокий отпечаток на гены новорожденного ребенка.
Впрочем, не только ядовитые выбросы в атмосферу от десятков промышленных предприятий города повлияли на обстоятельства ее появления на свет.
Так часто бывает в жизни: одних людей судьба при рождении одаривает сверх меры, а у других отнимает все, вплоть до надежды когда-либо выкарабкаться из бездонной ямы роковых обстоятельств.
Лада как раз оказалась причислена ко второй категории. Ее родители беспробудно пили, ютясь в старой, покосившейся хибаре на окраине города-гиганта.
Таким образом, дальнейшая судьба девочки казалась предрешенной в самый момент ее рождения, когда мать, растрепанная, без времени состарившаяся женщина с отекшим, изможденным лицом, корчась в родовых муках, наконец исторгла плод, лежа на полу подле старого дивана, произведенного, наверное, еще в эпоху социализма.
Если бы Лада родилась в роддоме, то, возможно, средь окружающего ее появление в мир мрака еще мог сверкнуть лучик надежды, но, увы, этого не случилось, — мать родила ее дома…
Кое-как поднявшись с пола, она, скорее подчиняясь инстинктам, чем разуму, вытерла мокрое тельце новорожденного ребенка краем скомканной, давно не стиранной простыни, да так и оставила орущего младенца лежать в смятой, дурно пахнущей постели.
— Ладно! Не вопи! — грубым, совсем не женским голосом крикнула она, едва посмотрев в сторону новорожденной, и пошла, держась за стену, к плотно притворенной двери, из-за которой доносились пьяные, неразборчивые голоса.
Облик нестарой еще женщины, которую качало от пережитых мук и доводящего до безумия желания выпить, говорил о полной деградации, как физической, так и духовной. Казалось, что она напрочь забыла о ребенке, который кричал, беспомощно откинув головку, как и у большинства новорожденных, непропорционально большую для крохотного тельца… Стремления матери оказались противоположны инстинктам самого примитивного животного — она пыталась уйти прочь от рожденного несколько минут назад ребенка на кухню, к заветной для ее тусклого сознания бутылке, содержимым которой ее сожитель со своим товарищем уже вовсю отмечал появление на свет новой жизни.
Из-за двери вдруг высунулась его всклокоченная голова.
— Как ты говоришь? — дебильно ухмыльнулся он, растянув рот в пьяной ухмылке. — Лада? Девочка, что ль?
— А пошел ты!.. — грубо оборвала его женщина, которой казалось, что она сейчас сойдет с ума, если срочно не примет необходимой дозы спиртного. — Я сказала не «Лада», а «ладно», дурак, отойди с дороги, видишь, мне худо!
Ее сожитель посторонился, глядя в сторону маленького живого комочка, что копошился в смятых, заскорузлых простынях.
— Ты, дура, сиську-то дай, слышь — орет, жрать хочет!
— Ты сделал, ты и корми!.. — огрызнулась она, оттолкнув его с дороги.
Сожитель покачал головой, еще раз посмотрел в сторону кровати и, шаркая ногами, пошел назад, на кухню.
— Ну Лада так Лада, мне то что… — опять глупо ухмыльнулся он, грузно опускаясь на табурет. — Давай обмоем это дело, слышь, Серега! — пьяно обратился он к молодому, заросшему щетиной бомжу, который сидел за столом, подперев голову обеими руками и что-то тихо выл себе под нос — не то от какого-то ведомого только ему удовольствия, не то от белой горячки…
За окном в знойном удушливом мареве плавилось асфальтовыми миражами жаркое лето две тысячи пятого года.
Ганимед. Российский сектор освоения. Настоящее…
— …Зовут Лада, — хмуро отозвалась она на пристальный взгляд Наумова. Окурок, прочертив огненную дугу, шлепнулся о мостовую, взметнув фонтанчик тускло-красных искр.
— Ты с «Альфы»? Это ты угнала спасательную капсулу? — спросил полковник.
— Да, — в ее лаконичном ответе прозвучала внезапная обреченность.
— Почему ты не в криогенной камере? — поинтересовался Наумов, опуская раму окна.
— Мне там нечего делать, — спокойно отозвалась она.
Ее ледяной тон задел полковника, но он сдержался, подавив в себе желание одернуть ее.
— Послушай… — ровным, может быть, чуть-чуть подрагивающим голосом произнес он. — Это ведь ненормально, согласись, — тут не Земля, а глубокий космос. Колония, понимаешь? Ты не на трамвае катаешься, чтобы вот так запросто спрыгнуть с подножки и идти по своим делам… Я уже не говорю о правомочности твоих действий против вооруженных сил США…
Она выслушала его слова, сжав губы в ровную жесткую линию. Отсветы пламени от горящего вертолета плясали по правильным, безукоризненным чертам ее лица, делая матовую кожу еще более бархатистой и привлекательной.
Наумов невольно отметил то нечеловеческое спокойствие, с которым держалась эта странная женщина. Казалось, что она полностью отдает себе отчет во всем, вплоть до мельчайших деталей…
— Скажите, полковник, а вот это, — ее взгляд красноречиво метнулся к окну, где еще клубилась пыль от рухнувшего дома и продолжал полыхать остов вертолета, — это нормально?
— Ты о чем? — прищурившись, уточнил он.
— О пустых зданиях, военных вертолетах, бездумной стрельбе по теням, — перечислила она, глядя в окно. — Или что, хотели как лучше, а получилось как всегда? — вдруг резко уточнила она, обернувшись к Наумову. — Мало наигрались в войну на Земле? Ведь это же была МЕЧТА, понимаешь? — с внезапной горечью произнесла Лада, сжав в пальцах пластиковый приклад крупнокалиберной снайперской винтовки явно российского производства. — Мечта… — спустя секунду едва слышно повторила она, словно впервые задумавшись над тайным смыслом этого слова…
Прошлое…
Первые пять лет жизни совершенно не сохранились в сознании девочки.
Она развивалась намного медленнее, чем обычный, окруженный заботой и вниманием родителей ребенок, и ее память поэтому не задержала в себе ничего, кроме, может быть, нескольких смутных, размазанных теней-образов.
Первое яркое, запомнившееся на всю оставшуюся жизнь впечатление оказалось связано с седой косматой женщиной, чья заскорузлая рука цепко держала ее за плечо, в то время, как огрубевший от пьянства голос бормотал где-то над головой с монотонностью, которая доводила сжавшуюся в комок девочку до сонного отупения:
— Подайте, люди добрые, Христа ради… — невнятно твердил над головой этот самый голос… — Мы беженцы… Дочка голодная… Христа ради…
Только много позже, спустя годы, Лада, анализируя свои полуосознанные детские воспоминания, поняла, что голос этот принадлежал ее матери. Тогда же он воспринимался лишь краем ее сознания. Главным для девочки были лица — тысячи лиц, что текли мимо в узкой горловине подземного перехода метро.
Ей было скучно, неуютно и тяжело стоять, удерживая на своем хрупком детском плече вес навалившейся сзади женщины, которая, протягивая руку за подаянием, другой опиралась на девочку, оставляя под одеждой болезненные отпечатки своих скрюченных пальцев…
Лада смотрела на плывущие мимо лица, и тогда она еще не могла понять их реакции на хриплый, совсем не женский голос матери, протянутую руку с грязными, дрожащими от хронического алкоголизма пальцами. Разум девочки оказался в ту пору слишком слаб и неопытен. Казалось, работала только память, впитывая, вбирая в себя эти лица…
А людей было много. Нескончаемый их поток то увеличивался, разливаясь от стены до стены, то ненадолго уменьшался…
Одни просто шли мимо, никак не реагируя на голос, другие вдруг ни с того ни с сего ускоряли шаг, спеша миновать это место, при этом их лица напрягались, на них появлялось какое-то ненатуральное, кукольное выражение, третьи же, наоборот, поворачивали головы, обжигая две сгорбленные у стены тоннеля фигуры откровенно враждебными взглядами…
Для Лады эта мимика текущей мимо толпы была своего рода игрой, развлечением, постоянно меняющимся фоном, как в калейдоскопе, которого она, увы, никогда не держала в руках, — узор лиц ежесекундно обновлялся, но было в нем нечто запрограммированное, повторяющееся…
Выделялись среди спешащих мимо людей две относительно малочисленные группы, которые обращали внимание на уродливую девочку и ее мать. Одни не доставляли им неприятностей, наоборот, эти люди вдруг останавливались, рылись в карманах и бросали в протянутую ладонь звенящие монетки, стараясь не коснуться ее пальцами. Иногда они что-то говорили при этом, но такое случалось редко…
Другой сорт прохожих вызывал у Лады неосознанную неприязнь. Они не останавливались, но замедляли шаг, разглядывая девочку с непонятным ей, жадным, патологическим любопытством.
Ей это было противно.
Лада редко видела свое отражение — дома у них не осталось ничего, кроме кучи тряпья и голых, ободранных стен с давно отслоившимися обоями. О зеркалах, конечно, речи не могло быть. О своем врожденном уродстве она в ту пору даже не догадывалась, но все равно эти взгляды, которые словно горячий, слюнявый язык бродячей собаки облизывали ее с головы до ног, были девочке неприятны.
Со временем она научилась заранее определять в потоке лиц таких людей и даже приноровилась отваживать их, намеренно скаля зубы и показывая язык из-под вздернутой кверху губы.
Люди в большинстве своем вздрагивали и спешили отвернуться, ускоряя шаг.
Девочку это вполне устраивало.
Когда она начала ненавидеть эти лица, что изо дня в день текли мимо?
Вряд ли она была способна отыскать точку отсчета этому чувству в своей душе. Туманные образы памяти ничего не говорили ей о дне, когда она впервые почувствовала сладкое, дрожащее и неодолимое желание догнать кого-нибудь из них и впиться зубами в руку, так, чтобы брызнула кровь… Однако Лада помнила четко: она начала ненавидеть эту серую реку человеческого равнодушия, брезгливости и любопытства задолго до того, когда научилась выговаривать такие длинные слова, как «ненависть».
* * *
…Каким образом мать Лады вместе с малолетней девочкой оказалась в Москве и как ей удалось осесть в многомиллионном городе, осталось загадкой, ответ на которую ее память не удосужилась сохранить в своих зыбких, туманных глубинах, но, так или иначе, они уже больше не возвратились в маленькую, убогую однокомнатную квартиру на окраине Череповца.
Московский метрополитен и был тем самым местом, где протекала река человеческих лиц. Сам же город запомнился ей мало — он казался девочке, измученной многочасовым стоянием в метро, неприветливым, серым и угрюмым. Память Лады страдала явной избирательностью. Детство, а особенно ранний его период остались в ней как вереница порой никак не связанных друг с другом образов и впечатлений. За грохотом поездов метро, гомоном текущей мимо человеческой толпы следовало черное ночное небо, колючий, холодный снег, что острыми крупинками сек незащищенное лицо, круг света от фонаря, замызганные столики летнего кафе, покрытые шапками сугробов, хлопающая дверь приземистого, одноэтажного павильона и острый запах закисшего пива…
Этим местом обычно заканчивался их день.
Собранных в метро денег хватало матери на несколько кружек пива, куда она, страшно матерясь, пшикала из принесенного с собой баллона, и на кусок черствого хлеба для Лады, который ей неизменно совала дородная тетенька, что подавала кружки с отвратительно пахнущим пивом через маленькое квадратное окошко.