Революция. Книга 1. Японский городовой - Бурносов Юрий Николаевич 16 стр.


Спал Николай беспокойно — ему снилась то пыльная буря, забросавшая его песком с головою так, что нечем было дышать, то дельфины, выпрыгивающие из воды и с отвратительным хрюканьем пытавшиеся схватить его своими зубастыми рылами, то трехпалый карлик-урод из кофейни в Джибути…

Проснулся Гумилев совершенно разбитым и обнаружил, что лишь недавно минула полночь. Но спать не хотелось; поворочавшись, Гумилев решил, что небольшой моцион в ночной прохладе ему не помешает, и вышел во двор.

Деревня спала. Где-то за ее окраинами выл со всхлипами неведомый зверь, высоко в небе сияли звезды, такие непривычные и чужие. Было совершенно темно, передвигаться приходилось едва не ощупью, только у входа в домик, где спал Менелик, стояли два светильника, а подле них — охранники с копьями и мечами.

Гумилев зевнул — как известно, чтобы вернуть сон, нужно немного замерзнуть… Он уже повернулся было, чтобы вернуться к своему ложу, как во дворе появился бельмастый фитаурари Эйто Легессе. Вероятно, бдительный военачальник проверял посты. Охранники тут же подобрались, а фитаурари подошел к ним ближе, что-то тихо сказал одному, затем второму.

Того, что случилось потом, Гумилев никак не мог ожидать. Эйто Легессе неуловимым движением вынул из-под своей леопардовой накидки кинжал и ударил им в горло охранника. Тот выронил копье и рухнул на землю, едва не перевернув светильник. Второй смотрел на происходящее, выпучив глаза, и тут же последовал вслед за первым.

Оглянувшись по сторонам, Эйто Легессе быстрым скользящим шагом направился прямо к Гумилеву. Поэт зашарил по стене у себя за спиною, пытаясь вжаться в нее и остаться незамеченным и — о, счастье! — нащупал нишу, в которую тут же юркнул и затих там, как мышь. Фитаурари прошел мимо, не выпуская из рук кинжала, и скрылся в доме.

Гумилев перевел дух и неосознанным движением погладил скорпиона, который так и лежал в кармане. Потом на цыпочках выбрался из своего укрытия, пересек двор и подошел к мертвым охранникам. Нужно было взять револьвер, подумал он, но туда ведь пошел бельмастый… А если он хочет убить поручика?!

Но возвращаться Гумилев не решился. Вздохнув, он перекрестился и вошел в покои негуса.

Там горели свечи и пахло благовониями; сам Менелик спал, раскинув руки, но тут же открыл глаза, хотя Гумилев старался двигаться бесшумно, сел и воскликнул:

— Кто здесь?

Неизвестно откуда в руке у него появился небольшой браунинг — вероятно, негус хранил его под подушками.

— Это я, русский, слагающий стихи, — прошептал Гумилев, прижимая палец к губам. — Я не желаю тебе зла, негус негести!

— Что ты здесь делаешь, русский?! — прошептал в ответ негус. — И как тебя пропустили мои охранники?!

— Твои охранники мертвы, негус негести. Их убил твой человек, Эйто Легессе.

— Что ты говоришь, русский?! — возмутился Менелик.

— Выйди и посмотри.

Негус осторожно встал, обошел Гумилева, не опуская пистолета, и на мгновение выглянул наружу.

— Их мог убить и ты, — сказал он неуверенно.

— Но почему тогда я не убил тебя?

— Я проснулся. У меня оружие. К тому же зачем Эйто Легессе станет убивать своих солдат?

— А зачем их убивать мне?

Негус помолчал, хмуря брови. Гумилев ждал.

— Сейчас мне должны принести лекарство, — сказал наконец Менелик. — Я принимаю его в определенное время, несколько раз, ночью и днем. Меня пытались отравить, и мой лекарь, еврей Иче-Меэр, велел принимать лечебные настои, которые готовит сам… Сядь вот туда, — негус показал стволом пистолета на темный угол помещения, — и накройся холстом. Жди.

Гумилев послушно сделал то, что его просили. Теперь он ничего не видел и мог ориентироваться лишь по слуху. Конечно, Менелик мог его попросту убить или отдать страже, но Гумилев почему-то верил негусу.

Через минуту или две — время тянулось медленно, словно патока, — кто-то вошел. Судя по одышливому голосу, это был тучный человек, видимо, Джоти Такле. Он долго и виновато что-то объяснял Менелику, негус отвечал, потом толстяк, шаркая, покинул спальню.

— Выходи, русский человек, — велел Менелик.

Гумилев откинул в сторону душную холстину и выбрался из угла. Негус, уже без пистолета, указал на серебряный кувшинчик с горлышком, замотанным тряпицей.

— Это лекарство. Его принес не мой лекарь Иче-Меэр, а Джоти Такле. Он сказал, что лекарь поскользнулся и вывихнул ногу, а потому не мог прийти сам.

Гумилев молчал, выжидая.

— Я сказал, что приму лекарство. Когда Джоти Такле ушел, я выглянул наружу — мертвые так и лежат. Почему Джоти Такле не заметил этого?

— Потому что он заодно с Эйто Легессе.

— Да, русский человек. А вместо лекарства в кувшинчике — яд. Они снова хотят отравить меня. Это выгодно им, потому что выгодно итальянцам, французам и англичанам. У меня мало друзей…

Негус тяжело вздохнул.

— Что же, давай мы сделаем так, как они хотят. Джоти Такле вот-вот вернется, чтобы проверить, подействовал ли яд. Я притворюсь мертвым, а ты иди прочь отсюда, и сам поймешь, что нужно сделать. Они хитры, но я хитрее. Солдат они убили, чтобы те не заподозрили неладное — почему, например, лекарство в ночи принес Джоти Такле, а не лекарь… Это были верные мне люди. Но таких еще много приехало со мною, тот же Бакабиль…

Негус развязал шелковую тряпицу на горлышке кувшинчика и выплеснул часть содержимого в угол, где только что прятался Гумилев.

— Иди, русский, и будь осторожен, — сказал Менелик. — Да поможет нам Мариам. Да помогут нам Георгис, Микаэль и Габриель. Поторопись, пока не вернулся Джоти Такле. И имей в виду — они могут попробовать обвинить вас. Уверен, Эйто Легессе подбросит окровавленное оружие вам или вашему спутнику… Дружба моей страны с Россией не нужна ни французам, ни итальянцам.

Гумилев поклонился и вышел из опочивальни. Трупы охранников все так же лежали у входа; он быстро пробежал через двор, освещенный колеблющимся пламенем светильников, и направился к себе, но не успел сделать несколько шагов, как навстречу ему выступил Эйто Легессе, сверкая перламутровым бельмом.

— Теперь ты умрешь, — прошипел фитаурари на скверном французском языке, вытаскивая саблю.

Наш царь — Мукден, наш царь — Цусима,

Наш царь — кровавое пятно,

Зловонье пороха и дыма,

В котором разуму — темно.

Наш царь — убожество слепое,

Тюрьма и кнут, подсуд, расстрел,

Царь — висельник, тем низкий вдвое,

Что обещал, но дать не смел.

Он трус, он чувствует с запинкой,

Но будет, час расплаты ждет.

Кто начал царствовать — Ходынкой,

Тот кончит — встав на эшафот.

Константин Бальмонт

Император Николай Второй, удобно сидя на диванчике, читал газету «Русское слово».

«СОФИЯ. Разрешение сербско-австрийского кризиса вызывает здесь общее удовлетворение. Считают устраненным серьезное препятствие к улажению болгарского вопроса. Славянские чувства выражаются слабо. Поражение Сербии считают поражением России. Опасаются ослабления ее престижа.

Отголоски в Петербурге

Мнение В. А. Маклакова

Признание Россией аннексии является Цусимой для иностранной политики России. Формально потерпела поражение маленькая Сербия, но удар пришелся не по ней, а по России. Дипломатическая катастрофа является разгромом нашего морального влияния. С нашей катастрофой неразрывно связано усиление германизма на Балканском полуострове. Наша дипломатия не сумела помешать соглашению Австрии с Турцией, и государственная власть обнаружила свое бессилие, а руководители ее в дипломатической области проявили трусость. Последствием этого является дальнейший рост требований наших соседей по адресу России и настойчивое их стремлении осуществить все свои желания, несмотря на наши протесты и сопротивление. Нужно надеяться, что пройдет несколько лет, мощь России оправится, и захват германизмом влияния на Балканах не будет вечен. Причиной дипломатического поражения я считаю нашу внутреннюю политику. Нельзя воевать на два фронта. Если бы кабинет был занят более вопросами внешней опасности, чем борьбой с внутренней, он чувствовал бы себя сильнее и спокойнее. У правительства были бы развязаны руки, и мы не пережили бы того, что пережили».

Адвокат и кадет, депутат Государственной Думы двух последних созывов, Маклаков был масоном. Царь знал, что Маклаков возведен в Париже в восемнадцатую масонскую степень, а в России является членом розенкрейцерского капитула восемнадцатого градуса «Астрея», членом-основателем и первым надзирателем московской ложи «Возрождение» а также оратором петербургской ложи «Полярная звезда».

Масонов Николай не любил, потому что боялся. Более всего боялся потому, что масоны были везде. Впрочем, он точно так же не любил и боялся кадетов, социал-демократов, эсеров, трудовиков, октябристов и народных социалистов. У императора болела голова, он часто пил и находил утешение только в разговорах с Аликс, своей супругой…

Взяв перо, Николай рассеянно принялся уснащать поля газетного листа любимыми значками Аликс под названием swastika. В глазах Ее Величества swastika представляла собой не амулет, а некий символ — по ее словам, древние считали свастику источником движения, эмблемой божественного начала.

Николай никакого божественного начала в кривоногом паучке не видел, но рисовать ему нравилось. Под пером вырастали перепутанные частоколы, которые словно ограждали императора от лезущих с газетного листа новостей. Маклаков, Сербия, Балканы… После революции девятьсот пятого года Николай ждал неприятностей со всех сторон — и изнутри, и снаружи. Добрый Григорий успокаивал, предостерегал, давал советы, но даже он не мог снять жуткие головные боли и избавить императора от видений. Проклятый японец не то монгол чудился ему в толпе людей на улице, среди нищих у храма… Николай хотел даже велеть генерал-губернатору выставить всех узкоглазых из столицы, невзирая, монгол он, китаец или туркменец, но не решился — газетчики ведь распишут, что царь совсем с ума, дескать, сошел…

Он поделился своими страхами с Григорием, тот велел читать на ночь молитву против демонских козней и молитву всем чинам ангельским, но не помогало. Да и демон ли был чертов монгол? То-то что не демон, человек. А человек, известно, страшнее любого демона…

Нарисовав еще один рядок «эмблем божественного начала», Николай вспомнил, как в 1905 году щелкопер Николай Лейкин в своем дрянном журнальчике «Осколки» напечатал свой же дрянной рассказ «Случай в Киото». Рассказ вроде бы смешной — дубина японский полицейский ждет распоряжений начальства, в то время как в реке тонет маленький ребенок. Правда, на японца полицейский не очень-то смахивал — свисток, усы… Однако Лейкину удалось обойти цензуру и выдать рассказ за сатиру на японские порядки, тем более историческую фигуру «японского городового» Цуда Сандзо использовали до того не раз. Однако потом цензоры задумались — Николай читал доклад одного из них, по фамилии Святковский: «Статья эта принадлежит к числу тех, в которых описываются уродливые общественные формы, являющиеся вследствие усиленного наблюдения полиции. По резкости преувеличения вреда от такого наблюдения статья не может быть дозволена». Комитет определил «Статью к напечатанию не дозволять». И слава богу; да и Лейкин, гадина, через год назло помер. Но «японский городовой» прижился, и каждое упоминание этого словосочетания бесило и пугало государя.

Назад Дальше