Но – поздно.
Сказанного вполне хватило. Полковник и возразить не успел, как один из камер-лакеев нашего Фельдфебеля поспешил заметить, что штабс-капитану Пташникову чрезвычайно милы здешние пляжи и что он ждет – не дождется купального сезона. Затем вступил хор, не очень дружный, но весьма громкий, с популярной ораторией «Чего еще ждать от этих слащевцев?» Признаться, я и не ожидал, что у меня осталось то, что называют нервами. Пришлось прикусить язык – от греха. Дослушав до конца, я довольно вежливо предложил автору этой реплики вместе со мной, участниками хорового коллектива, и, само собой, с его высокоблагородием господином полковником первой же шаландой отправиться в Крым, дабы разведать все на месте, а по возвращении рассудить, кто прав, а кто нет. Тут уж надлежало высказаться полковнику, но он внезапно в самом примирительном тоне заявил, что без колебаний отправится в Крым в компании с ветераном Чернецовского отряда. Это уже было интересно, поскольку свой Чернецовский крест я на кителе не ношу – он у меня без планки. В общем, как только вся ворчащая свора расползлась, сообразив, что акт каннибализма откладывается, я подошел к нашему парижскому гостю. В отряде Чернецова мы с ним не встречались. По крайней мере, его я там не запомнил, хотя те славные и страшные недели вспоминаются часто. Чаще даже, чем величайший из великих, Ледянящий из Ледяных анабазис.
Оказалось, что полковник, тогда он был капитан, все-таки был у Чернецова, но недолго. Под Дебальцевым его контузило, и он был переправлен в Ростов. Меня он узнал сразу, а вот я его, к стыду своему, нет. Тут, по логике вещей, следовало появиться бутылке, и бойцы за общим столом должны были помянуть минувшие дни. Но бутылки не оказалось, полковник спешил, да и пить с ним мне как-то не хотелось. Прощаясь, он глубокомысленно посоветовал мне не впадать в пессимизм, поскольку великие державы нам помогут, а большевиков через месяц свергнут разъяренные крестьяне.
Ну да! Помогут, свергнут... Как же! Хорошо быть оптимистом в городе Париже!
Ладно, Бог с ними со всеми. Вернусь к дневнику. Тогда, в Таврии, все было как-то проще.
Да, следующая атака красной чухны могла стать последней. Но чухна что-то долго возилась, и тут вестовой позвал меня в штаб. Там уже был штабс-капитан Докутович, а бледный, едва державшийся на ногах подполковник Сорокин показывал ему обрывок телеграфной ленты. Когда я появился на пороге, сей обрывок был предъявлен и мне. Это был наш пропуск в новый, 1920 год: штаб корпуса разрешал нам отступать на Мелитополь, и мы имели шанс дожить до первого января. Правда, не все...
Мы переглянулись с подполковником. Ситуация казалась простой до глупости и даже не нуждалась в обсуждении. К краснопузым еще не подошла конница, и мы вообще-то имели возможность оторваться, ежели, конечно, вынести за скобки их тачанки. Но в любом случае, у Токмака следовало оставлять заслон. Не менее взвода и обязательно с офицером.
Штабс-капитан Докутович был уже мысленно в Мелитополе, а то и в Карасубазаре, где его ждала семья, поэтому нам пришлось немного растормошить его, предложив высказать свое мнение. В первую секунду штабс-капитан, кажется, решил, что арьергард поручат именно ему, и смотреть на него в эту секунду было неприятно. Что ж, умирать никому не хочется. Но еще через мгновение штабс-капитан Докутович сообразил, что подполковник Сорокин болен, а заместителя командира отряда никто в прикрытие не пошлет. Тут уж он посмотрел на меня.
Я не скажу, что мне было все равно. Просто меня не оставляла странная уверенность, что этот бой для меня не последний. Но я уже готов был вызваться в арьергард – хотя бы для того, чтобы подполковник Сорокин не подумал напоследок обо мне плохо. В конце концов, меня не ждет семья в Карасубазаре, а для последнего, личного, так сказать, боя Токмак вполне подходил. Архитектура, конечно, своеобразная, но того, кто здесь останется, эта проблема скоро перестанет беспокоить.
Вероятно, подполковник Сорокин меня понял. Он всегда меня понимал и, похоже, что-то решив, поинтересовался, кто из офицеров остался в нашем распоряжении. Штабс-капитану Докутовичу и мне стало ясно, что мы должны уходить с отрядом. Едва ли подполковник Сорокин нас пожалел. Просто он знал, что вот-вот хворь свалит его окончательно, и оба ротных будут еще нужны отряду. А может, и пожалел – кто его знает?
У Докутовича лишних людей, естественно, не нашлось. У него никогда не бывает ничего лишнего – зато всегда есть все необходимое. Планида такая! Правда, взглянув на меня, он поспешил добавить, что офицеров у него осталось трое, все трое – молодые прапорщики, а тут требуется кое-кто другой. Спорить я не стал. Даже если оставить здесь всех троих его прапорщиков, красные пройдут через Токмак, как нож сквозь масло.
Стало быть, умирать придется кому-то из моих.
Я возвращался на околицу, где изредка постреливали в ожидании атаки и, помнится, думал о том, что честнее и проще остаться здесь самому, чем оставлять кого-то из тех, кто еще жив и надеется выжить. Но мне было приказано уходить, и оставалось решить, кому уйти не суждено.
Вероятнее всего, следовало было оставить здесь поручика Огоновского. Воевать поручик умел и сделал бы все как надо. Конечно, поручики Голуб и Усвятский сделали бы все не хуже, но жертвовать ими я не имел права – хотя бы потому, что оба они могли бы принять роту, ежели мне не повезет. Они могли, а вот поручик Огоновский не смог бы.
Все так, но оставлять в прикрытии поручика Огоновского было нельзя, и вовсе не потому, что он был моим приятелем, как шептали все вокруг, и я берег его пуще прочих. Просто, поручик Огоновский был уже не тот, что полгода назад. Сломался поручик!
Так бывает. Храбрый офицер, воевавший не один год и не два, не кланявшийся пулям, вдруг начинает проситься в тыл, прячется в лазарете, пишет рапорты начальству. Те, кто помоложе, ну хотя бы штабс-капитан Докутович, склонны видеть тут чуть ли не трусость. Поглядели бы они на поручика Огоновского в июне 17-го под Ковелем или годом позже под Екатеринодаром! Тут же пропала бы охота болтать ерунду! Дело в ином. Еще на Германской мы называли это «Ангел пролетел». Тот самый Ангел, что прилетает рано или поздно за нами всеми. Просто перед некоторыми он появляется раньше, и они, в отличие от нас прочих, мнящих благодаря Божьей милости себя бессмертными, уже знают, что смертны. И знают, что им осталось недолго.
Поручик Огоновский сломался после Волновахи. Тогда, в самом пекле, когда этот бес Белаш, его махновское превосходительство бандитский фельдмаршал, размазал по закаменевшей донецкой земле нашу третью роту и прижал к терриконам оставшиеся две, поручик Огоновский сутки не отлипал от пулемета. И в том, что Якову Александровичу, прорвавшемуся к нам со своим корпусом, было еще кого спасать, есть немалая его заслуга. Тогда о его трусости никто не болтал. А днем позже, когда Белаша мы все-таки отбросили и даже погнали на юг, поручика Огоновского было не узнать. Я-то понял сразу, в чем тут дело, и не отпускал его с тех пор далеко от себя. А сломала его окончательно, конечно, смерть прапорщика Морозко, Татьяны Николаевны, нашей Танечки, в которую он – или с которой он... Впрочем, теперь это уже не имеет никакого значения. Никакого...
Танечка прошла с нами все – и чернецовскую эпопею, и Ледяной забег, и Кубанский анабазис, и бои в Донбассе, и Волноваху. Мы берегли ее от пуль, но от воспаления легких спасти не смогли. Мы похоронили ее за неделю до Токмака в безымянном хохлацком селе, сорвав предварительно с ее шинели погоны, чтоб проклятые пейзане не сообщили антихристам, что тут похоронен офицер. Ее солдатский Георгий я отдал подполковнику Сорокину. Еще год назад его коллекция вымороченных наград вмещалась в коробке из-под леденцов Жевержеева, а сейчас он набил ими свою полевую сумку чуть ли не доверху. Теперь уже не установишь, где чьи, да и к чему? Сегодня в его сумку перекочевала скромная красная ленточка – «клюква» Сени Новикова.
Да, на поручика Огоновского надежды оставалось мало, химик и сельский учитель были незаменимы, мне было приказано жить дальше. Значит, умирать придется подпоручику Михальчуку. Я отозвал его с правого фланга, приказал отобрать двадцать нижних чинов по его выбору. Это все, что я мог сделать. Ему оставалось двадцать человек, пулемет и полный цинк патронов.
Подпоручик Михальчук всегда был гусаром, недаром покойный генерал Марков постоянно ставил его в пример. А между прочим, понравиться генералу Маркову – это было нечто другое, чем понравиться, скажем, нашему Фельдфебелю. Генерал Марков знал, как должно воевать. И как умирать, знал тоже. Поэтому подпоручик даже не мигнул, когда я сказал ему о полном цинке патронов. Вернее, нет, он как раз мигнул, точнее, подмигнул, потребовав впридачу коробку «Мемфиса». Он знал, что просит: я носил в полевой сумке нераспечатанный «Мемфис» – чтобы покурить напоследок. Я вынул из сумки папиросы, сунул подпоручику Михальчуку и, не оглядываясь, пошел распоряжаться об отходе.
Все оказалось даже хуже, чем я думал. У нас имелось восемь тяжелораненых, которых нельзя было эвакуировать в такой мороз; вдобавок, подполковнику Сорокину стало совсем плохо, и он присоединился девятым к этой компании. Штабс-капитан Докутович превзошел самого себя и выволок откуда-то из-под земли три подводы вместе с возницами, но мы оба знали, что до Мелитополя довезем немногих. Впрочем, вариантов не было: оставлять кого-либо чухне мы не имели права.
Мы вышли из Токмака минут за десять до того, как пушки краснопузых вновь рявкнули и жидо-чухна полезла на приступ. Уже на околице меня догнал связной от подпоручика Михальчука, сообщил, что все в порядке и за подпоручика можно не волноваться. Связной сунул мне какую-то тряпицу, козырнул и сгинул. Я сунул тряпицу в карман и только потом, сообразив, развернул ее. Что ж, подпоручик Михальчук помнил наши традиции: у меня на ладони лежали его Владимир четвертой степени – такой же точно, как у меня – и знак Ледяного похода. Оставалось все это приобщить к коллекции подполковника Сорокина. Я нашел в его подводе тяжелую полевую сумку и бросил в нее очередную лепту.
Мы уходили быстро, а сзади весело стрекотал пулемет подпоручика Михальчука. Нашу колонну настиг все же пяток снарядов, что стоило нам троих нижних чинов, скошенных наповал одним взрывом. Шестой снаряд – последний – разорвался совсем рядом с дорогой, нас бросило на промерзшую землю. Я крепко ударился головой, поручика Усвятского забросало мерзлыми комьями, и на минуту от его междометий небу стало жарко. Потом мы вместе стали поднимать с земли поручика Огоновского, которого, как нам показалось, слегка оглушило. Мы трясли его, стараясь привести в чувство, а он не откликался и становился все бледнее. Подбежал штабс-капитан Докутович, волоча наш аптечный «сидор», начал извлекать из него чуть ли не английскую соль, но поручик Усвятский уже все понял и, отстранив склянку, чуть повернул голову поручика Огоновского в сторону. Все стало ясно. Осколок, маленький, не больше пуговицы, аккуратно вошел в левый висок. Прошел сквозь волосы, поэтому мы в первые минуты и не сообразили, что к чему. Ангел не зря предупреждал Володю Огоновского. Кажется, я не удержался и ляпнул какую-то несусветную глупость вроде «не ушел», но никто меня, ясное дело, не слушал.