Три красных квадрата на черном фоне - Тонино Бенаквиста 20 стр.


Молчание.

Я достаю зажигалку, купленную специально для этого случая. Еще одна идея, позаимствованная у джентльмена, как и весь мой арсенал.

Не собираюсь я пускать кровь этому гаду. Вот оно, психическое здоровье. Но я, как и любой другой, знаю, что гамма пыток практически неисчерпаема. Он тоже знает это, и в глазах его снова вспыхивает тревожный огонек. Я чиркаю зажигалкой и подношу ее к Линнелю.

— Это… это вам не поможет! — говорит он прерывающимся голосом.

— Так страсть или нет? А может, просто куча денег?

— Прекратите… Я ничего не скажу!

Огонь вгрызается в центр холста, уже появился черный круг, но язычок пламени погружается в него все глубже.

— Прекратите! Вы… Вы сумасшедший! Перестаньте! Нам… ничего не надо было… от вас самого… Мы только хотели получить «Опыт № 30».

Холст потихоньку горит.

— Вы вмешались, а он… он отреагировал… Никто не знал, что вы… захотите разузнать больше… полезете со своими вопросами… Вы знали, что объективисты существовали… А мы все хотим забыть о них…

Он снова умоляет меня убрать огонь. Теперь-то зачем? Эту покоробившуюся дрянь уже не продашь. Или это все сантименты? Он выбрал полюбившуюся ему картину в мастерской своего друга и воспитанника…

— Дальше… расскажите, что произошло после Салона шестьдесят четвертого года.

— Я решил заняться ими… Сделать так, чтобы они работали… Ну и… Делайте что хотите, я больше ничего не скажу.

Линнель превратился в черную дыру. Теперь главное не спасовать, Деларж уже на пределе, он снова в моей власти. Кто следующий? У меня неплохой выбор.

— Так, кого теперь поджарим? Кандинского или Брака?

Деларж хватается руками за голову, умоляет, дергается как осел на своей веревке — даже стол сдвинул.

— Не двигайтесь, Деларж, — говорю я, встряхивая зажигалку.

Он застывает на месте, в глазах — ужас.

— У них был вожак… Неудачник, которому нужна была группа, чтобы прикрыть свою посредственность! Меня лично он не интересовал, но этот кретин подчинил себе трех остальных. Мне были нужны Линнель и Моран, вот они меня правда интересовали, я побывал у них в мастерской. У Линнеля оказались все задатки большого художника, а Моран обладал сноровкой и четкостью, которые могли бы однажды пригодиться. Ничего общего с тем, что вытворял этот их заводила! Жалкие поделки! Но оказалось, что они ничего не делают без своего пророка, без его святого благословения! Слабовольные придурки, сопляки! Умоляю, не делайте этого, уберите огонь! Я дам вам все, что вы пожелаете…

Своими стенаниями он ответил на мой вопрос. Страсть или деньги. И то, и другое прекрасно уживаются вместе. Я погасил зажигалку.

— Что вы сделали с Бетранкуром?

Он смерил меня с ног до головы красноречивым взглядом. Я уверен — по моему вопросу он понял, насколько я продвинулся в изучении забывчивой истории современного искусства.

— Это он основал эту группу, и он же всегда отказывался от моих предложений… но я все же поимел их. Трое остальных быстро поняли, что группа — это ненадолго. Я объяснил им, что, отказываясь продавать свои работы, они далеко не уйдут, что их подростковый бунт ничем не кончится, да и вообще, деньги… Линнель клюнул первым, Ренару деньги были не нужны, но он пошел за ним, Моран еще немного посопротивлялся.

Он пытается ослабить удавку, потом продолжает:

— Бетранкур один остался непоколебим, он начинал мешать. Он готов был скорее сдохнуть — из идейных соображений, да, из идейных… Сумасшедший! Я убедил остальных представить тайком от него одну картину в закупочную комиссию — чтобы доказать, что их живопись дорого стоит. Это было начало. Когда государство заплатило им, они наконец поняли. Пророк начал меркнуть, Бетранкур постепенно утрачивал авторитет, у каждого из троих понемногу проявлялись личные амбиции. Хотите знать правду? Я горжусь тем, что сделал это. Благодаря мне, они стали художниками, а могли ведь кануть в забвение.

От вихря его фраз у меня немного кружится голова. Такое ощущение, что туман над пропастью начинает рассеиваться, и я могу наконец туда заглянуть. Мне столько надо у него выспросить, что ничего конкретного не приходит в голову, и какое-то время мы оба молчим.

— Теперь я расскажу вам продолжение. Что бы вы тут ни говорили, вам прекрасно известно, что стало с Бетранкуром. Так или иначе, вы подбили остальных порвать с ним. У группы было большое будущее, и, в конце концов, почему бы им не работать втроем, а не вчетвером, тем более что основная идея и направление были уже найдены. Вы посулили им такие вещи, о которых ни один студент и мечтать не может. И все это так быстро. И если сегодня все стараются позабыть про объективистов, так это потому, что конец у группы был самый радикальный. Вы боялись Бетранкура, он на многое был способен. Вот они и устранили своего вожака, авария, проще пареной репы. Октябрь шестьдесят, четвертого. Так?

Он поднимает голову и издает удивленный смешок.

— Вы знали… Вы заставляли меня рассказывать то, что сами знали?

— Я догадывался. Что я не понимаю, так это почему они не продолжили работать группой.

— Я и сам не понимаю. После той аварии они сами не знати, виновны они или нет. Моран совсем скис: угрызения совести и прочие глупости в этом роде… Однажды он объявил остальным двум, что едет в Соединенные Штаты и что объективисты отныне будут существовать без него. Ренар испугался, бросил кисти и занялся отцовским делом.

— А Линнель продолжил в одиночку под вашим покровительством. Это объясняет ваши сложные взаимоотношения. Сотрудничество, в основе которого заложен труп, хорошенькое начало… И вот через двадцать лет возвращается Моран, мертвый, но все же. Ему посвящают целую выставку, и туда случайно попадает «объективистское» полотно, как напоминание. Это вызывает в памяти давно забытые вещи, все очень некстати, как раз когда Линнель попадает в Бобур, да еще этот госзаказ в придачу.

— Никто ничего не знал про него, и вдруг Кост вытаскивает его на поверхность. Эту картину нельзя было выставлять, в ней были улики, мы запаниковали. Потом пришлось идти дальше: оставалось полотно, приобретенное государством. И всё. Всё закончилось, не осталось ни следа от этой злосчастной группы. А тут…

— А тут я.

Я вздыхаю. Устал я. Надоело мне все это. Мне хочется уйти, бросить его тут висеть на коротком поводке. А что еще? Мне хочется, чтобы меня оставили в покое.

Одного.

Жажда мести кончилась.

— Что вы собираетесь со мной сделать?..

— Я? Ничего.

Говоря это, я вспоминаю о журналистке и письменном доказательстве. Пригрозив извести Брака на папильотки, я добыл имя фальсификатора. Оно мне ничего не говорит. Жаль, что это не Линнель.

— А скажите-ка, господин Деларж, ваш фальсификатор ничем другим не занимается?

— Что вы имеете в виду?

— Ну, он ведь вам немало услуг оказывает. Это ведь он ходит в твидовом костюме и плаще от Берберри, а?

— Да, правда… но вы можете сжечь всю мою коллекцию, все равно больше мне вам ничего не сказать. Он не имеет никакого отношения к искусству. О его прошлом мне почти ничего не известно. Думаю, раньше он занимался живописью. У него уже были какие-то истории с полицией, но мне до этого нет дела. Он никогда больше не будет выставляться. Я даю ему работу.

Тоже ведь в своем роде художник, подумал я. Порывшись в соседнем кабинете, я нашел только одно письмо от Ренара, где упоминается некий заказ на сто пятьдесят полотен. Думаю, что из этого можно будет что-то выжать. Пусть разбирается Беатрис. Меня это не касается.

— Предлагаю вам на этом остановиться. Я слишком много знаю о вас, о Ренаре, о Линнеле, я представляю опасность, знаю… Мне не хочется больше жить, ожидая визита этого джентльмена, который на этот раз уж меня не упустит. Знайте, если со мной что-нибудь случится, та журналистка из «Артефакта» опубликует досье о случившемся. Она ведь на все способна, разве нет?

— Эта… эта шлюха…

А вот это мне не нравится. Нет. Опять лишнее слово.

Не долго думая, я снимаю со стены акварель Кандинского и кладу ее на пол. Я чиркаю зажигалкой, он молит о пощаде, и это мне уже нравится.

— Вы не можете этого сделать! Вы не понимаете… вы не сможете!..

И вдруг я понимаю, что он прав. Что это совершенно ни к чему и просто глупо — жечь произведение искусства такого масштаба. Я плохо представляю себе, что такое Кандинский. Я ничего в этом не смыслю. Я жуткий невежда. Я знаю, что это имя, услышав которое знатоки замолкают, что он находится у истоков абстрактного искусства, и что он открыл его, остолбенев от восторга перед собственной картиной, повешенной вверх тормашками. Поэтому я решил, что сжечь такую вещь — это пошлость. Что такой поступок не доставит мне никакого удовольствия.

В общем, я передумал, передумал мучить его таким образом. Рядом с книгой отзывов лежат ручки, фломастеры и жирный маркер. И я сказал себе: «Давай, Антуан, такое бывает только раз в жизни».

Зубами я снимаю колпачок с маркера и нацеливаю его в левый верхний угол картины. Раздавшийся за моей спиной душераздирающий крик только подзадорил меня.

— Молчите! Не собираюсь я губить вашу картину, я только добавлю кое-что.

Синий фон, зеленые круги, перечеркнутые прямыми штрихами, геометрические фигуры одна на другой, треугольники в ромбах, кресты в овалах всех цветов радуги.

К трапеции я пририсовываю три черные ромашки. Вокруг полумесяца рассыпаю горстку пятиконечных звездочек. Моя левая рука просто великолепна. Она дописывает Кандинского. Стоило лишь поверить в нее. Добравшись до круга, я не удержался и, вспомнив детство, нарисовал ему рот и глаза со зрачками и радужной оболочкой.

Бросив маркер на пол, я оборачиваюсь:

— Ну вот, разве так не лучше?

7

Уехать из Парижа.

Рано или поздно мне придется объявиться в Биаррице. Мои родители заслуживают лучшего, чем просто письмо. В любом случае они приехали бы сами. Целый век живописи так и не помог мне набросать эту записку. Ничего не получилось — одни бесполезные почеркушки. Зато теперь я могу определить различие между левшой и одноруким, я смогу объяснить им это и, может быть, даже смягчить впечатление.

Осталось уладить еще пару вещей, позвонить Беатрис, чтобы довести до ума дело о моих последних днях в Париже с моментальным снимком «Опыта № 8» в придачу. Это будет иллюстрация. Стоит ли заходить домой? Или даже предупреждать Дельмаса? Нет. Он прекрасно сумеет разыскать меня в случае крайней необходимости. Чего бы я хотел, так это чтобы он так и продолжал топтаться на месте, еще долго-долго, чтобы он оставил всех в покое, не хочу я говорить, свидетельствовать, объяснять свои действия. Конечно, так мне это не сойдет, понавешают на меня всякого — от сокрытия улик до нападения с нанесением телесных повреждений, не говоря уж о неоднократных попытках самосуда.

Самосуд… Никто никогда не вернет мне то, что я потерял, и хуже всего то, что в конце концов я с этим примирюсь. И забуду бильярд. Очень скоро. Устал я от этой бездны злобы.

Я проспал больше суток. Физиологическая потребность одиночества. Организм взял свое. Портье сделал мне бутерброд, я выпил с ним на рассвете пива и снова поднялся к себе в берлогу. В ожидании следующей ночи я размышлял над всей этой историей и расставил все по местам. Тихо-мирно. Я оправился сам, без посторонней помощи, понемногу я начинаю обретать свою первоначальную окраску. Впервые за очень долгое время мне удалось совместить свое пробуждение с наступлением утра. Мои внутренние часы подвелись сами собой и показывают теперь, что мне пора на выход.

Назад Дальше