Каким-то тревожным сделалось круглое лицо Широкова. Он неопределенно кивнул и опять протянул руку за книгой.
Но Валька уже увидел Анну – единственную в профиль, без локонов и с тяжелым узлом темных волос. Одна тонкая прядь случайно выбилась из него и протянулась по шее, и потянулась к груди.
* * *
Алену Валька нашел на рабочем месте – в универмаге.
Она стояла за прилавком, тоскливо глядя на покупателей, аккуратная, подтянутая, со свежим личиком, и не скажешь, что вчера перебрала шампанского.
– Ну, зачем пожаловал? Танюха, что ли, прислала? – кисло спросила Алена. – Ишь, торопливая… Погоди, не крутись тут, отойди в сторонку, я тебе все вынесу. Талоны давай.
– Какие талоны? – деловито спросил Валька.
– Колготочные! И на детские колготки. Четыре тюка всего привезли, это на день работы, козлы… Давай скорее, и вот тебе чек. Заплатишь в кассе и жди меня вон там.
– У меня с собой только на носки и полотенца, – покопавшись в кошельке, сообщил Валька. – И вот молочные…
– Тебе что, Танюха дать забыла?
– Ну!
– Корова! Ладно, завтра принесешь, только чтоб точно!
Мешок с четырьмя парами колготок по госцене Алена всучила ему на служебной лестнице – и так народ злой ходит, повод ему давать незачем.
– Скажи ей – пусть носит на здоровье!
– Ален, у меня к тебе дело.
– Какое еще дело на рабочем месте! Катись, все дела – по телефону!
И убежала в свою секцию.
Валька задумался – колготки для жены и дочки обошлись в пятьсот рублей, на что же он теперь отоварит молочные талоны? И по привычке сразу же сочинил, что будет врать дома, если спросят, каким ветром его занесло в универмаг. Гуашь кончилась, а на нее пока еще талонов нет. Пришлось за коробкой поганой гуаши тащиться аж в универмаг. Но – нужна для работы.
Понедельник Валька решил посвятить широковской пьесе. Она лежала у него в конурке и ждала своего часа. Широков увлекательно рассказал ему, что им с Чессом удалось раскопать про этого самого Пушкина. Книжки с полок снимал, ксерокопию дуэльного кодекса, изданного в конце прошлого века, из папочки вынимал. И интересно было сравнить – что он наговорил и что написал. Наговорил, естественно, куда интереснее.
Первым его встретил Денис Григорьевич.
– Лозунг надо изготовить на сборочный цех, – сказал он. – Вот текст. Буквы чтоб аршинные. На торец, над самым входом.
– Из пластика буквы? – спросил Валька.
– Как тебе приятнее.
– Из пластика быстрее. И их еще потом можно использовать.
– Тем более. Давай, чтобы послезавтра было сделано.
В конурке Валька развернул бумажку и с изумлением прочел такую двусмысленную угрозу: «Чем выше пост, тем строже спрос!»
Зачем бывшему парторгу потребовалось вешать такое сообщение – это уже была не Валькина забота. Сказано – надо делать. И так весь завод удивляется, за что ему идет зарплата.
Пластик и кое-какие буквы у Вальки были в запасе. Он мог без суеты и папку широковскую переворошить, и букв недостающих нарезать сколько надо.
Валька развязал эту самую папку, и первая же строка первой страницы ошарашила его наповал.
"АЛЕКСАНДР. Ты хочешь знать, где я пропадал эти четыре дня? Изволь!
МАРИЯ. Я не собираюсь ни в чем ограничивать твою свободу.
АЛЕКСАНДР. Благодарствую! Впрочем, хороша свобода…
МАРИЯ. Я не желаю портить себе и тебе жизнь нелепыми сценами. Нас мало здесь осталось, Саша, нам бы поберечь друг друга.
АЛЕКСАНДР. Да и как еще ограничить мою свободу? Вот разве что надеть мои прежние кандалы с трогательной надписью «Мне не дорог твой подарок, дорога твоя любовь!» Вся моя свобода – провести тайно четыре дня с женщиной.
МАРИЯ. Неприятностей не будет, Сашенька?
АЛЕКСАНДР. По-моему, на поселении это дозволяется. Государь лелеет надежду – женюсь и буду плодить верноподданных. Впрочем, она замужем. Пока ее муж провожал обоз, она приютила меня на заимке.
МАРИЯ. В конце концов, это даже занимательно. Она, верно, молода… а мне тридцать первый пошел… Очевидно, ни одна любовь не могла бы выдержать наших испытаний. Саша, ты еще хоть немного любишь меня?
АЛЕКСАНДР. Люблю, Маша, видит Бог, люблю. И никуда я не денусь.
МАРИЯ. Саша, ты говоришь это, стоя у окна и глядя в сугроб… Я так боюсь потерять тебя, Сашенька, я же из последних сил счастлива, ведь я больше ничего не могу тебе дать, только это, что же ты смотришь в тот проклятый сугроб?..
АЛЕКСАНДР. Я измучил тебя, прости. И сейчас ты мне ничем уже не можешь помочь.
МАРИЯ. А та… Анна… она – могла бы?.."
Так оборвался этот разговор. Дальше были отдельные фразы на листках, непонятно чьи. Связи между ними не было, и Валька отложил их в сторонку. Дальше лежало несколько сколотых листов без поправок, видимо, окончательный вариант.
"Та же комната, убранная уже несколько роскошнее, фортепьяно у стены, стоячие пяльцы, кресла, стол под кружевной скатертью. По виду – нормальный быт женщины из приличного общества. Мария сидит за пяльцами и подбирает цветную шерсть для вышивки. Александр листает книгу.
МАРИЯ. Ты неправ, Саша. Ведь пишет же Бестужев, и государь позволяет печатать его повести! С той поры, как его перевели на Кавказ, кто его только не печатал, и «Сын Отечества», и «Московский телеграф», и сколько повестей, Сашенька! И все написаны после двадцать пятого года. Значит, можно?
АЛЕКСАНДР. Господин Бестужев-Марлинский? Карп из прелестных Марлинских прудов, который приплывает на серебряный колокольчик? И кто же этот господин Марлинский, позвольте спросить? Какое отношение он имеет к жертвам двадцать пятого года? Где в Петровском остроге каземат господина Марлинского? Где его кандалы с трогательной надписью? И куда его сослали на поселение?
МАРИЯ. Тебе не стыдно, Саша?
АЛЕКСАНДР. Ах, только не хвали мне эти марлинские повести! Я мальчишкой такого не писывал. Рыцарские турниры, сбрызнутые розовой водицей, и непременно счастливый брак усастого героя златокудрой героиней! А на приправу мужество русских мореходов, русских драгун и русских латников. Если бы я прислал государю на цензуру этакое творение, его бы по высочайшему указу в три дня напечатали и государь изволил бы сказать: «Слышали новость? Этот плут Пушкин… начинает исправляться! Похвально, да и пора бы – десять лет как собирается…»
МАРИЯ. Но ты сам сетовал, что публика тебя забыла, что твои поэмы читают одни ветераны… Ты бы мог наконец закончить «Онегина», и его наверное уж позволили бы напечатать!
АЛЕКСАНДР. Не напишу ни строчки. Единый способ не солгать теперь самому себе есть молчание".
И дальше Пушкин пространно объяснял, почему он за годы каторги и ссылки вообще ничего не написал, хотя прочие даже дружно выпускали самодельные журнальчики. Мария предлагала помощь дюжины своих петербургских родственниц и приятельниц, уже имевших опыт в распространении подобной литературы.
– Если государство вынуждает поэта лгать, хитрить, менять почерк, взывать о помощи к Вареньке Шаховской, чтобы донести до читателя свое правдивое слово, значит, государство одолело поэта, – сказал ей на это Александр. – И в любой миг может его, голубчика, прищучить: «А что это, батенька, за стихоплетство по рукам ходит, уж не ваше ли? Экое неблагонадежное! Не ваше? Ну-ну… будем искать сочинителя».
Это уж было прямым намеком на самого Чесса, его похождения с комитетом госбезопасности, его стихами, изданными «самиздатом», и песнями, тиражированными «магиздатом».
Широков написал правду про Чесса, но уж никак не про Пушкина – просто Широков выкрутился, не мог же он заставить Пушкина в пьесе сочинять стихи, раз ничего не уцелело. Но Чесс бы этого делать не стал – Валька ощутил в себе неукротимое сопротивление широковскому замыслу, и это сопротивление было того же корня, что странные выкрутасы памяти в последние недели.
Срочно надо было поговорить о пьесе с Широковым.
Валька повозился с буквами, нарезал их по трафарету на пол-лозунга, но надоело ему это занятие, запер он конуру и понесся искать Пятого.
Широков, видимо, числился в каком-то учреждении – когда они с Валькой столкнулись во дворе, он был в костюме и при галстуке.
– Привет, – первым сказал Широков, и его круглая физиономия изобразила живейшее внимание. – Нашел что-нибудь?
– Ни фига я не нашел. Разговор есть. Ну, пошли ко мне. Мама чаю заварит, поговорим.
Они поднялись наверх, и Широков с удовольствием содрал с себя и пиджак, и галстук, и рубашку.
– Ма-ам! – завопил он. – Чай тащи!
И развалился в кресле. Справа и слева от этого кресла были столики со всякими мелкими инструментами – наверно, Пятому хорошо было сидеть тут вечерами и мастерить свои парусники… а вон там, на подоконнике, мог сидеть Чесс и напевать с середины новую песню… на подоконнике? Да, пожалуй, там удобнее всего.
И должно быть, Чесс немного завидовал тому уюту, который создал для себя Широков, особенно фрегатам и баркентинам. Сам-то он вряд ли заботился об удобствах и интерьере…
– Ну так в чем же дело? – спросил Широков.
– Я пьесу прочел.
– Какая там пьеса, наброски…
– Ну пусть наброски, вообще мне понравилось, – не зная, как начать, сдипломатничал Валька.
– Ну, спасибо тебе, добрая барыня! Может, мне ее и закончить надо? И опубликовать?
Это уж была явная провокация.
– А чего ты боишься? – вдруг сообразил Валька. – Теперь не то еще публикуют. У меня теща этими делами интересуется – знаешь, сколько через нее этих книг проходит?
– Публикуют в основном покойников, мальчик-Вальчик. Вот Чесса не стало – его стихи вышли. Но есть одна пикантная деталь. Тех, кто расправлялся с давними покойниками, вытащили на свет Божий. Точнее, их кости. А тех, кто допрашивал Чеську, – фиг вам! Может, полсотни лет спустя их чем-нибудь заклеймят. Я все чаще думаю – если убийца до сих пор расхаживает, значит, государство одним этим намекает: ребята, не лезьте не в свое дело, так?
Валька, собственно, хотел поговорить о более возвышенном – о замысле Чесса. Странный поворот Широкова его удивил. Но, если вдуматься, он был в порядке вещей. Карлсон же предупреждал, что время от времени эта компания приступает к поискам убийцы.
– Ты тоже уверен, что его убили? – спросил Валька. – А какие у тебя доказательства?
– Скажи, – торжественно начал Широков, – было у тебя в жизни хоть раз такое состояние, когда начато великое дело и нужно довести его до конца? Состояние Жанны д'Арк?
– Это как? – не понял Валька.
– А так – я должна спасти Францию, больше некому.
– Нет, такого не было, – честно подумав, сказал Валька. – Но ты говори, я попробую понять.
– Попробуй. Чесс написал повесть, небольшую. Отстучал в трех экземплярах. Один сразу сел переделывать, два других пустил по рукам. Ну, они и попали к идиотам… Особой ценности они, кстати, не представляли – ну, вроде развернутого плана событий. И к тому времени, когда Чеську стали трясти, он много успел переделать.
– А про что эта повесть?
– Неважно! – вдруг рявкнул Широков. Это нетленка самая гениальнейшая была, вот что важно! Злая, понимаешь, пронзительная нетленка, вопль отчаяния! И пропала! За ней бы теперь в очередях давились… Только, Вальчик, ее нигде нет.
– Когда она пропала? – по-следовательски спросил Валька.
– Я за два дня до той ночи приходил к Чессу. Он показал мне новый кусок. А после его смерти комнату сразу опечатали. Приехала тетка, комнату вскрыли, я вместе с ней и вошел сразу. Ну, бумаги разобрал, пока она продавала мебелишку. Повести уже не было. И вообще много что пропало. Я знаю, что он уже и для пьесы пару сцен набросал. Куда все подевалось? Последним там побывал Второй. Но доказать, что это он взял рукописи, уже невозможно. Там явно случилось что-то неожиданное. Я не знаю, как Второй добился, чтобы Чесс сиганул в окно, но это его работа.