Появилась палата с Гребенюком и Алешкой Разумом.
«А что это вы принесли в чемодане?» — спросил Алешка. — «Ну, наконец-то! — обрадовался Гребенюк. — Проявил интерес. Это, Разум, латерна магика. В переводе означает „волшебный фонарь“. Слыхал о такой штуке?» — Алешка помотал головой. «Волшебства в нем, конечно, нет, но вещь удивительная. — Гребенюк с гордостью похлопал агрегат по черному крупу. — Эту штукенцию придумали, когда еще не было кинематографа. Устройство очень простое. — Гребенюк шлепнул ладонью по тыльной стороне тубуса и вытряхнул красивый медный цилиндр, сверкнувший выпуклой линзой. — Имеется деревянный корпус, к которому навинчивается объектив. Внутри рефлектор и лампочка. Раньше, до электричества, свечки были. Вот сюда, — он указал на подвижную пустую планшетку перед объективом, — вставляются стеклянные пластины с картинками. Изображения обычно проецировались на клубы дыма. Только вообрази, Разум, какое впечатление производили на необразованных людей эти дымящиеся в воздухе картинки?! Во Франции „волшебный фонарь“ одно время даже называли фонарем ужаса — лантэрн д'орер…»
Гребенюк, то бишь Разумовский, произнес французский термин с глубоким прононсом.
«Хотя что в нем ужасного? Чистая оптика и никакого мошенничества. — Гребенюк щелчком присоединил объектив, потом взялся за стенки коробки, потянул в разные стороны. Коробка разъехалась, как раскладной слесарный ящик. В многочисленных отделениях, проложенных для мягкости бархатом, плотно лежали пластины. — С появлением кинематографа слава волшебного фонаря, увы, поблекла, а в нынешнее время его вообще не увидишь — заменили более современными фильмоскопами. Но я, Разум, очень люблю этот старенький волшебный фонарь. И не только потому, что это память о моем учителе, Арсении Витальевиче Сухово, замечательном педагоге, соратнике великого Макаренко…»
Сцена «Гребенюк рассказывает Разуму о волшебном фонаре» показалась мне удивительно знакомой, будто я уже видел ее раньше, или даже больше — не видел, а проживал. Вдруг я понял, что все это, хоть и с нюансами, дублирует появление Разумовского с диапроектором в Детской комнате милиции.
«Вот теперь, Разум, мы подошли вплотную к цели моего визита. Я хочу продемонстрировать тебе поучительную, на мой взгляд, историю. — Гребенюк задернул плотные темно-синие шторы. Палату окутал таинственный мрак кинозала. — Хочешь, воспринимай ее как сказку. Ты ведь любишь мультипликацию?»
— Еще бы! — с жаром ответил Разумовский, случайно потеснив своим взрослым голосом дискант Алешки Разума.
Гребенюк присел возле волшебного фонаря, что-то покрутил, и яркий луч расплылся на стене желтым пятном.
«А где вы возьмете здесь дым? — Алешка зачарованно глядел на освещенную фонарем стену. Гребенюк хмыкнул: „А „Беломор“ на что?“ — Он достал из кармана галифе пачку папирос и коробок спичек. Раскурив папиросу, Гребенюк направил густую струю дыма на пятно света.
„Присаживайся, Разум, — скомандовал Гребенюк, — начинаем сеанс. Дзынь, дзынь, дзынь!“ — Алешка свесил ноги с кровати, чуть нагнулся вперед, чтоб лучше видеть небольшой экранчик. Грудь распирало чудесное волнение, словно и не было в его жизни этих больничных месяцев, тазобедренных суставов, анатомических атласов, чердаков и подвалов, изнурительной хромоты, обид, слез…
Несколько глубоких затяжек создали необходимую туманность. Гребенюк вставил в планшетку пластину, двинул рукой, загоняя внутрь „фонаря“. В табачном облаке возникла дрожащая картинка-знамя со знакомым названием: „К новой жизни!“, которое немедля озвучил Гребенюк. Авторы текста и рисунков оказались неразборчивы — все-таки это был кадр в кадре и детали скрадывались.
„Эта история о мальчике непростой судьбы, — торжественно поведал Гребенюк Алешке. — Детство его пришлось на первое десятилетие советской власти. То были трудные годы, ребята быстро взрослели, рано начинали самостоятельную жизнь. Судьба уготовила нашему герою участь бродяги, вора и налетчика. Он докатился до самого дна жизни, но молодая Советская республика, вдумчивые педагоги, пионерия и комсомол обуздали и выправили нрав, искалеченный войной, разрухой, голодом. Мальчик смог победить романтику уголовного мира и сделаться полноправным советским гражданином! Слова „Мы наш, мы новый мир построим…“ уже не были для него лишь строкой из песни. Они воплотились в жизнь!“
Все это время каким-то неуловимым подстрочником бежала закольцованная музыкальная фраза „Наш паровоз вперед летит“.
В часть планшетки, что выехала с другой стороны объектива, Гребенюк молниеносно сунул вторую пластину. Дав названию отстояться, он двинул планшетку в обратном направлении. Дымка стала ночной. Кончился „Паровоз“, и Разумовский затренькал нищей балалайкой, затянул жалобным, качающимся, словно от боли, детским голоском: „По приютам я с детства скитался, не имея родного угла…“
Показался кирпичный угол дома, распахнутая ставня низкого окошка, откуда лезла фигурка, прижимая к груди тряпичный узел. Красок не было, картинка была черно-белой, под стать далекому времени.
„Стоять, шантрапа!“ — рявкнул густым басом Разумовский.
Перекатилась планшетка. Бородатый сторож подскочил к взломанному окну, ухватил воришку за отрепья воротника: „Попался, сволочь! Ворюга!“
В руке мальчишки блеснула полоска стали, ткнулась в сторожа, тот охнул, схватился рукой за бок и хрустко прошептал, точно прошелся по просыпанному сахару: „Убил…“ — Почти сразу же этот шепот был подхвачен тонким визгом полуночной бабы-торговки: „Зарезали-и-и-и!!!“
Загрохотали сапоги милицейского патруля. Под тревожный тремор балалаечной струны улепетывала маленькая фигурка в лохмотьях. Кто-то из прохожих бросился наперерез. Мальчишка метнулся в сторону, споткнулся. „Вот он, бандит! Хватай его!“ — На упавшего навалились, вывернули руку: „В участок! Там разберемся!“
Гребенюк с ловкостью фокусника менял пластины. Надо заметить, что события с „волшебным фонарем“ развивались втрое быстрее. Возможно, с технической стороны это было обусловлено ограниченным числом пластинок, но скорее всего диафильм Разумовского просто не считал нужным излишне подробно останавливаться на вставной истории — он отмечал лишь ключевые моменты, неизменно отвлекаясь на реакцию главного зрителя — Алешки Разума, для которого все это и демонстрировалось. Он сидел на кровати, согнувшись, точно шарил руками по полу, но при этом голова Разума была вздернута и смотрела прямо на стену с дымчатым световым пятном.
Малолетнего убийцу тем временем доставили в милицию.
„Как звать?“ — спросил человек в красноармейской гимнастерке.
„Не твое дело, легавый!“ — В хриплых подростковых нотках легко угадывался голос будущего спасителя Алешки Разума — Виктора Тарасовича Гребенюка. Крупный план налетчика-беспризорника подтвердил мою догадку — конечно же это был Гребенюк, только в детстве. „Ну, шкет, держись! — пригрозил милиционер. — Кончились твои веселые деньки! В камеру!“
По композиции этот внутренний диафильм не отличался от истории Алешки Разума. Рассказ велся от третьего лица, то есть Гребенюк говорил о себе как о постороннем лице. Единственное, следить за историей было сложнее — на переднем плане, прямо как в кинотеатре, то и дело маячил затылок Алешки Разума, перекрывающий обзор.
— Мало было в жизни Витьки Гребня ярких, запоминающихся дней. Рос он в бедной беспутной семье. Отец Витьки был слесарем, а мать прачкой. Отец мало работал, а все больше пил да скандалил. Нередко, будучи в нетрезвом состоянии, отец угощал спиртным и сына. Мать помнила Витьку пьяным уже в шестилетнем возрасте…
Мелькала унылая череда дореволюционных пейзажей рабочей окраины — точно из раскисшей глины низенькие домики, фабричные трубы, улицы с незасыхающими лужами. По дороге вместе с забулдыгой-отцом плелся пошатывающийся мальчик. Табачный дым только подчеркивал эту хмельную зыбкость походки.
— Непростой характер был у Витьки, в отца — буйный. С одноклассниками дрался, учителям дерзил, не мог усидеть до конца урока. Часто вместо школы бегал к отцу в мастерскую, там выпивал. Однажды Витька появился пьяным в классе. Трудно представить, а было ему всего десять лет. Витьку выгнали из школы, а он и рад был — все дни проводил на улице…
Крупный план показал Алешку Разума, как он сопереживает перипетиям мальчика Витьки, очевидно, находя параллели со своей нелегкой судьбой. Лицо Алешки исказила судорога то ли страдания, то ли сострадания.
— Шла империалистическая война, отца забрали на фронт, откуда он не вернулся — сгинул, — продолжал Гребенюк. — Нежданная, грянула революция — какая уж тут учеба. В голодном восемнадцатом году мать умерла от тифа…
Весь кадр занял стол с черным гробом.