Полунощники - Николай Лесков 11 стр.


Я уговариваю:

«У бога, – говорю, – все равны. Ведь эта ажидация для бога. Если хотите что-либо выдающееся сподобиться, то надо терпеливо ждать».

Кое-как он насилу согласился один час подождать и на часы отметил.

Час этот, который мы тут проманежились, я весь язык свой отбила, чтобы Николая Иваныча уговаривать, и за этими разговорами не заметила, что уже сделался выход из подъезда, и его опять в ту же самую секунду в другую карету запихнули и помчали на другую ажидацию. Боже мой! второе такое коварство! Как это снесть! Мы опять за ними следом, и опять нам в третий раз та же самая удача, потому что Николай Иваныч с орденами и со всеми своими принадлежностями нейдет на вид, а прячется, а меня в моем простом виде все прочь оттирают.

А в конце концов Николай Иваныч говорит:

«Ну, уж теперь типун! я не намерен больше позади всех в свите следовать. Ты сиди здесь и езди, а я не хочу».

И с этим все свои принадлежности снимает и в карман прячет.

Я говорю:

«Помилуйте, как же я одна останусь?.. Это немыслъмо…»

А он вдруг дерзкий стал и отвечает:

«А вот ты и размышляй о том, что мыслимо, а что немыслимо, а я в трактире хоть водки выпью и закушу миногой».

«Так вот, – говорю, – и подождите же, богу помолитесь натощак, а тогда кушайте; там все уже приготовлено, не только миноги, а и всякая рыба, и потроха выдающиеся, и прочие принадлежности».

Он меня даже к черту послал.

«Очень мне нужно! – говорит. – Не видал я, поди, твои потроха выдающиеся!» – и вместо того, чтобы забежать в трактир, сел на извозчика, да и совсем уехал.

Тут я даже заплакала. Много я в моей жизни низостей от людей видела, но этакой выдающейся подлости, чтобы так и силом оттирать, и обманно чужим именем к себе завлекать, и, запихнувши в карету, увозить – этого я еще и не воображала.

В отчаянии рассказала это другим, как это сделано, а другие и не удивляются, говорят:

«Вы не огорчайтесь, это с ним так часто делают».

А как только он вышел, так смотрю – эти же самые, которые так хорошо говорили, сами же в моих глазах, как тигры, рванулись и в четвертый раз подхватили его, запихнули в карету и повезли.

Я просто залилась слезами и кричу Мирошке:

«Мирон, батюшка, да имей же хоть ты бога в сердце своем, бей ты своих фетюков без жалости, чтобы мне хоть на пятую ажидацию шибче всех подскочить, и не давай другим ходу! Я тебе две пунцовки дам».

Мирон отвечает: «Хорошо! Формально дам ходу!» И так нахлестал фетюков во всю силу, что они понеслись шибче тарабахов, и в одном месте старушонку с ног сшибли, да скорей в сторону, да боковым переулком – опять догнали, и как передняя карета стала подворачивать, Мирон ей наперерез и что-то враз им и обломал… Так зацепил, что чужая карета набок, а наша только завизжала.

Кучера стали ругаться.

Городовые наших лошадей сгребли под уздицы и Миронов адрес стали записывать.

А он уж опять выходит, но тут я скорей дверцы настежь и прямо к нему.

«Так и так, – говорю, – что же вы изволили нам обещать к купцам Степеневым… Они люди выдающиеся, и с самого утра у них всеобщая ажидация».

А он на меня смотрит, как голубок в усталости или в большом изумлении, и говорит:

«Ну так что ж такое? Ведь я уже сегодня у Степеневых был».

«Когда же? – говорю. – Помилуйте! Нет, вы еще не были».

Он вынул книжку, поглядел и удостоверяется:

«Степеневы?»

«Да-с».

«Купцы?»

«Выдающиеся купцы».

«Да, вот они… выдающиеся… Они у меня и зачеркнуты… В книжечке их имя зачеркнуто. Значит, я у Степеневых был».

«Нет, – говорю, – помилуйте. Это немыслимо. Я от вас ни на минуту не отстаю с самого утра».

«Да я у самых первых у Степеневых был. И семейство помню: старушка такал в темном платочке меня к ним возила».

Я догадалась, кто эта старушка} Это та, перед которой я о выдающейся фамилии Степеневых говорила.

«Это, – говорю, – обман подведен; она не от Степеневых, Степеневы совсем не там и живут, где вы были»

Он только плечом воздвигнул и говорит:

«Ну что ж теперь делать! Теперь еще подождите; здесь справлюсь и с вами поеду».

Я опять осталась ждать на шестую ажидацию, и тут я только поняла, какие бывают на свете народы, как эти басомпьеры! Их совокупившись целая артель и со старостой, который надо мною про семь спящих дев-то ухмылялся, – это он и есть, аплетического сложения, с выдающимся носом. Бродяжки они, гольтепа, работать не охотники, и нашли такое занятие, что подсматривают… и вдруг скучатся толпучкой, и никому сквозь их не пролезть… Если им дашь – они к той карете так его и насунут, а не дашь – станут отодвигать… и…

– Типун! – пошутила Аичка.

– Типун. Мне уж после старушка одна рассказала:

«Полно тебе, говорит, дурочкой-то вослед ездить. Неужли не видишь – в ком сила! Подзови мужчину в зеленой чуйке да дай ему за труды – он его к тебе враз натиснет. Они ведь с этого только кормятся».

Я подманила этого промыслителя и дала ему гривенник, но он малый смирный – недоволен моей гривной, а просит рубль. Дала рубль – он к нашей карете ход и открыл, понапер, понапер и впихнул его в самые дверцы и крикнул:

«С богом!»

Получила и везу.

IX

Я было хотела отдельно от него ехать, как недостойная, но он, препростой такой, сам пригласил:

«Садитесь, – говорит, – вместе, ничего».

Простой-препростой, а лицо выдающееся.

Слушательница Марьи Мартыновны перебила ее и спросила:

– Чем же его лицо выдающееся? И мне, признаться, очень любопытно было это услышать, но рассказчица уклонилась от ответа и сказала:

– Вот завтра сама увидишь, – и затем продолжала: – Я села на переднем сиденье и смотрю на него. Вижу, устал совершенно. Зевает голубчик и все из кармана письма достает. Много, премного у него в кармане писем, и он их всё вынимает и раскладывает себе на колени, а деньги сомнет этак, как видно, что они ему ничего не стоящие, и равнодушно в карман спущает и не считает, потому что он ведь из них ничего себе не берет.

– Почем вы это знаете? – протянула Аичка.

– Ах, мой друг, да в этом даже и сомневаться грешно, за это и бог накажет.

– Я и не сомневаюсь, а только я любопытствую – у него, говорят, крали – кто ж это знает?

– Не думаю… не слышала.

– А я слышала.

– Что же, он, верно, свои доложил.

– То-то.

– Да ведь это видно. Его и не занимает… Распечатает, прочитает, а деньги в карман опустит и карандашом отметит, и опять новое письмо распечатает, а между тем и шутит препросто.

– О чем же, например, шутит?

– Да вот, например, спрашивает меня: «Что же это значит? я у Степеневых, значит, еще не был?»

«Наверно, – говорю, – не были».

Он головой покачал, улыбнулся и смеется:

«А может быть, вы меня туда во второй раз везете?»

«Помилуйте, – говорю, – это немыслемо».

«С вами, – отвечает, – все мыслъмо».

Потом опять читал, читал и опять говорит:

«А у кого же это, однако, я был вместо Степеневых? Вот я теперь через это замешательство не знаю, кого мне теперь в своей книжке и вычеркнуть».

Я понимаю, что ему досадно, но не знаю, что и сказать.

Аичка перебила:

– Как же он такой святой, а ничего не видит, что с ним делают!

– Ну, видишь, он полагал так, что Степеневы – это те первые, у которых он был по обману, и они его о сыне просили, что сын у них ужасный грубиян – познакомился с легкомысленною женщиной и жениться хочет, а о других невестах хорошего рода и слышать не хочет.

– Отчего же так? – спросила Аичка.

– Долг, видишь, обязанность чувствует воздержать ее в степенной жизни.

– Просто небось в красоту влюбился.

– Разумеется… Что-нибудь выдающееся… Но я опять к своему обороту; говорю, что у настоящих Степеневых сына выдающегося нет…

«А невыдающийся что же такое делает?»

Я отвечаю, что у них и невыдающегося тоже нет.

«Значит, совсем нет сына?»

«Совсем нет».

«Так зачем же вы путаете: „выдающегося“, „невыдающегося“?»

«Это, извините, у меня такая поговорка. А у Степеневых не сын, а дочь, и вот с ней горе».

Он головой, уставши, покачал и спросил:

«А какое горе?»

«А такое горе, что она всему капиталу наследница, и молодая и очень красивая, но ни за что как следует жить не хочет».

Он вдруг вслушался и что-то вспомнил. «Степеневы… – говорит. – Позвольте, ведь это именно их брат Ступин?»

Я не поняла, и он затруднился.

«Ведь мы это теперь к Ступиным?»

«Нет, к Степеневым: Ступины – это особливые, а Степеневы – особливые; вот их и дом и на воротах сигнал: „купцов Степеневых“».

Он остро посмотрел, как будто от забытья прокинулся, и спрашивает: «Для чего сигнал?» «Надпись, чей дом обозначено». «Ах да, вижу, надпись».

И вдруг все остальные нераспечатанные конверты собрал и в нутреной карман сунул и стал выходить у подъезда.

А народу на ажидацию у нашего подъезда собралось видимо и невидимо. Всю улицу запрудили толпучкой, к еще за нами следом четыре кареты подъехали с ажидацией.

Мы за ним двери в подъезде сильно захлопнули, и тут случилась большая досада: одной офицерше, которая в дом насильно пролезть хотела, молодец два пальца на руке так прищемил, что с ней даже сделалось вроде обморока.

А только что это уладили, полицейский звонится, чтобы Мирона за задавление старухи и за полум чужого экипажа в участок брать протокол писать. Мы скорей спрятали Мирона в буфетную комнату, и я ему свое обещанье – пунцовку – дала, а внутри в доме ожидало еще больше выдающееся.

Х

Он вошел, разумеется, чудесно, как честь честью, и оказал: «Мир всем», и всех благословил, и хозяйку Маргариту Михайловну, и сестру ее Ефросинью Михайловну, и слуг старших, а как коснулось до Николая Иваныча, то оказывается, что его, милостивейшего государя, и дома нет. Тогда маменька с тетенькой бросились к Клавдичке, а Клавдичка хоть и дома, но, изволите видеть, к службе выходить не намерена.

Он спрашивает:

«Дочка ваша где?»

А бедная Маргарита Михайловна, вся в стыде, отвечает:

«Она дома, она сейчас!»

А чего «сейчас», когда та и не думает выходить!

Раньше этого была с матерью ласкова и обнимала ее и ни слова не сказала, что не выйдет, а тут, когда мы уже приехали и мать к ней вне себя вскочила и стала говорить:

«Едет, едет!»

Клавдичка ей преспокойно отвечает:

«Ну вот, мама, и прекрасно; я за вас теперь рада, что вам удовольствие».

«Так выйди же его встречать и подойди к нему!»

Но она тихую улыбку сделала, а этого исполнить не захотела.

Мать говорит:

«Значит, ты хочешь сделать мне неприятность?»

«Вовсе нет, мама, я очень рада за вас, что вы хотели его видеть и это ваше удовольствие исполняется».

«А тебе, стало быть, это не удовольствие?»

«Мне, мамочка, все равно».

«А как же ты говорила, что и ты в бога веришь?»

«Конечно, мама, верю, и мне, кроме его, никого и не надобно».

«А исполнять по вере, стало быть, тебе ничего и не надобно?»

«Я, мамочка, исполняю».

«Что же ты исполняешь?»

«Всем повеленное: есть хлеб свой в поте лица и никому зла не делать».

«Ах, вот в чем теперь твоя вера? Так знай же, что ты мне большое зло делаешь».

«Какое?.. Что вы, мама!.. Ну, простите меня».

«Нет, нет! Ты меня срамишь на весь наш род и на весь город. В малярихи или в прачки ты, что ли, себя готовишь? Что ты это на себя напустила?»

А та стоит да глинку мнет.

«Брось сейчас твое лепленье!»

«Да зачем это вам, мама?»

«Брось! сейчас брось! и сними свой фартук и выйди со мною, а то я с тебя насильно фартук сорву и всю твою эту глиномятную антиллерию на пол сброшу и ногами растопчу!»

«Мамочка, – отвечает, – все, что вам угодно, но выходить я не могу».

Назад Дальше