Только поздно вечером, когда дети уснули, она решилась задать вопрос, который мучил отца:
– Зачем они едут, Коля?
И муж ответил с такой готовностью, словно ждал вопроса и сам все время думал о том же:
– Они немцы. А если завтра война?
Он назвал самыми точными, единственно возможными словами страх, поселившийся в сердце, и знать не мог, что те же слова звучат второй год в самой популярной советской песне и поются не только безо всякого страха, но и с напористым, уверенным энтузиазмом:
На земле, в небесах и на море
Наш напев и могуч и суров:
Если завтра война,
Если завтра в поход,
Будь сегодня к походу готов!
В целом мире нигде нету силы такой,
Чтобы нашу страну сокрушила:
С нами Сталин родной, и железной рукой
Нас к победе ведет Ворошилов!
Правда, боевитая эта мелодия звучала не здесь, а в СССР, за границей. Самые главные политические события тоже совершались за границей, между известными, серьезными странами. Правда, репатриация немцев вплотную касалась их уютной маленькой республики, где немцы жили с незапамятных времен, так что, если завтра война… Но об этом, как уже было сказано, если кто‑то и думал, то вслух говорили редко. И, следовательно, совершенно напрасно сжималось сердце от мутного предчувствия; да Коля и сам знал, что напрасно.
Может быть, маленькая республика, которая была известна на весь мир своим сливочным маслом, а на всю себя – ежегодным самозабвенным праздником песни, просто хотела, чтобы все у нее было, как у больших стран; поэтому так много разговоров возникло вокруг этой репатриации. Тем более что праздник песни уже кончился, и счастливые усталые песельники заботливо вешают в шкаф свои национальные костюмы – до следующего года, и дай Бог, чтобы в будущем году на праздник была такая же славная погода, как в этом; только бы не дождь! О войне никто не думает.
Ира тоже думала не о войне, а о Кристен, в то время как та раскладывала пасьянс: вынув сложенное полотенце из большого чемодана, она ровно укладывала его в маленький, а что‑то новое, в хрустящей магазинной упаковке, достав из маленького, так же ровно перекладывала в большой. Светлые рассыпчатые волосы то и дело падали ей на глаза и прикрывали распухшее от слез лицо.
– Одержимый, – повторяла Кристен, зябко вздрагивая узкими плечами, – одержимый. Besessen.
Немецкое слово звучало совсем зловеще. Андреас писал небольшие репортажи для местной немецкой газеты, но скромные рамки этого жанра ему наскучили. Он мечтал заявить о себе зажигательными памфлетами и статьями, так необходимыми великой Германии. Дело было за малостью: сочинить их.
Строгая лицом и фигурой, которую корсет стягивал в песочные часы, мадам Берг стала к этому времени бесформенной и рыхлой, как переходившая опара, что сделало ее почти неузнаваемой. Всю оставшуюся энергию тратила на то, чтобы передать свое элегантное, как шкатулка, модное ателье в хорошие руки, да на злые, беспомощные слезы; думать о великой Германии не хватало сил.
Кристен всхлипнула. Медленно перебрала стопку фотографий, вытащила одну и протянула подруге: «Возьми на память». Сердито отвела влажные волосы за ухо; сверкнула сережка – или это слеза блеснула на щеке?
Такой она и запомнилась. Больше не увиделись.
А ведь недавно – совсем недавно! – прощались с Басей.
Да‑да, с той самой Басей, про которую брат Мотя всегда спрашивал: «Ну, где твоя рыжая подруга?» Он с детства не выговаривал букву «р», поэтому выходило: «ыыжая подъуга». Интересовался так часто, что мать настороженно поднимала бровь, вопросительно поглядывая на Ирину, но ничего не уяснив, возвращала бровь на место. С той самой Басей, которой мадам Берг назидательно говорила: «Воротник морщит, фройляйн Кугель, и будет морщить, потому что вы бортовку кроили без лекала», и это была чистая правда: у Баси было восемь братьев, все младше ее, поэтому родители не поняли бы Баськину возню с портновским лекалом, точно в доме не к чему руки приложить.
С той самой Басей, которой мадам Берг назидательно говорила: «Воротник морщит, фройляйн Кугель, и будет морщить, потому что вы бортовку кроили без лекала», и это была чистая правда: у Баси было восемь братьев, все младше ее, поэтому родители не поняли бы Баськину возню с портновским лекалом, точно в доме не к чему руки приложить. Отец семейства держал небольшой дровяной склад, где и проводил всю неделю, а в пятницу вешал на дверь замок и решительно направлялся домой. Он был низкорослый и щуплый, с острым носом, торчащей вперед бороденкой и торопливым, быстрым и мелким шагом. То ли за эту походку, то ли за быструю доставку дров звали его на форштадте Яшка‑Пуля. Прозвище ему нравилось еще и потому, что именно так звучала бы по‑русски его фамилия.
Его жена Дебора, громоздкая, мешковатая женщина, отличалась красивым низким голосом и тем, что рожала крепких, здоровых мальчишек; Бася была единственной дочерью. На Деборином лице всегда было написано уныние, даже когда она улыбалась, будто ничего интересного от жизни она больше не ждала, хотя как раз ждала нового младенца – мальчика, как она чувствовала, – чем и поделилась с Ирочкиной матерью, когда та выбирала зелень на Маленьком базарчике. Матрена, недавно схоронившая отца, дохаживала со своим последним ребенком, ни пола, ни имени которого не знала, и с удовольствием вслушивалась в красивый низкий голос торговки, повествующей известно о чем, где припевом были слова: «Чувствую, опять мальчик – с Моней точь‑в‑точь так же было», а в следующем припеве фигурировало другое имя. Овощи у Деборы всегда были отменного сорта, как и дети.
Дебора оказалась права: опять родился мальчик.
Бася унаследовала от матери красивый голос, а от отца быструю походку – к счастью, без Яшкиной суетливости. Откуда взялись тонкая, очень белая кожа, густые тяжелые волосы, блестящие, как только что вылущенный каштан, и фигура, по которой мадам Берг объясняла построение выкройки, когда манекен не помогал, откуда? Бася осторожно поворачивала к подруге серьезное лицо – лицо, которому даже явные изъяны: веснушки и чуть неровные зубы – только прибавляли обаяния. Может быть, Дебора и ломала голову, откуда у дочки эта грациозность и легкая, почти балетная поступь, а скорее, у нее не было времени думать об этом, как не было времени любоваться Баськой. «Задумчива, доверчива и привязчива», – незаметно наблюдая за своей моделью, думала мадам Берг, твердо сжимая губы, – не от скептицизма, а чтобы не выронить булавки. «Заносчива, влюбчива и разборчива», – тоже поджимала губы, хоть и безо всяких булавок, Матрена, и хмурилась всякий раз, когда старший сын, напротив, светлел лицом при виде Баси.
Однако внешность обманчива.
Бася с любопытством скашивала глаза на зеркальную стену, где отражался сиреневый манекен, ее собственная тонкая рука и строгая немка с булавками во рту. Дома не было ни зеркал, ни времени. Помимо нескончаемых домашних дел, Бася ухитрялась где‑то подрабатывать для внесения очередной платы портнихе. «Хочешь, пойдем со мной? – неожиданно предложила она Ирочке, – всю неделю, до пятницы. Вместе будем; а платят хорошо». – «А что делать надо?» – «Мацу катать. В синагоге». – «Да меня разве пустят?» – «Пу‑у‑устят!» – уверенно пропела Бася.
Пустили.
Никогда раньше Ира в синагоге не была и поначалу робела: очень уж этот храм не был похож на свой, родной и привычный. Двухэтажное прямоугольное здание на Гоголевской стояло в глубине, за оградой. Окна были прямоугольные и высокие, а наверху, вдоль всей крыши, – круглые, как рисуют на кораблях.
Мацу катали в подвале, просторном и теплом, на огромных столах. Затем по тонким раскатанным пластам из твердого, очень упругого теста проводили – словно проезжали – особыми зубчатыми колесиками, которые оставляли ровные ряды маленьких дырочек, и отправляли в печь; но Ира только раскатывала.