И Гера тоже посмотрел в тот размытый угол, показавшийся ему далеким. Там матово сияли в дыму очки худого человека с волосатой грудью, сидевшего на полу и вжавшегося в угол.
– Я объяснял уже, – глухо ответил человек. – Чего еще мне объяснять?
– Ты объяснял. Но, чтоб тебе понятно было, я тебе снова объясняю: и я ни хра не понял, и мы все ни хра не поняли... Вот, новый человек пришел, – и тут все головы, качнувшись, повернулись к Гере, – пускай он тоже послушает и нам потом расскажет, если мы снова не поймем.
Худой в углу уронил голову на грудь; сияние его очков потухло.
– Ладно, я снова объясню, и пусть вы снова не поймете, мне уже все похру. – Худой помолчал, обреченно дыша. – Ну ладно, объясняю. Я лежу. Лежу и жду... Там, впереди, какое-то движение.
– Где движение, какое? Всегда надо уточнять.
– За поваленным деревом. Там ель поваленная. За ней какое-то движение. Ну вроде шелестение...
– А ты?
– Я – полная готовность, как положено. Зашелестело, шевельнулось, и над лапами...
– Какими еще лапами?
– Еловыми. Так ее ветки называются, потому что они густые... Над ее ветками поваленными вдруг что-то показалось, словно растопырилось. Словно медленно вспорхнуло что-то...
– И?
– И почему-то я подумал: птица. Даже успел подумать: рябчик. Взлетает, вот и крылья растопырил. Я так подумал. И потерял, короче, концентрацию. Вот это вы должны понять: ждал лося, а тут рябчик, вот я и не выстрелил. А это и был лось, не крылья были, а рога его! И как он следом за рогами за своими вдруг поднимется, как он вдруг вспрыгнет, как даст он вбок по ивняку... Я по нему, понятно, выстрел произвел, но опоздал, понятно. Он уже в лес ушел.
С кровати донеслось:
– А как, примерно, долго эти рога, которые, ты думал, птица, – короче, сколько времени они топырились у тебя на мушке?
– Секунды полторы. Ну две.
– Немало.
– Да, немало, – послышалось с пола у кровати. – До жопы времени, чтобы оценить обстановку и принять единственно правильное решение.
Гере наскучило переминаться у дверного косяка с пустым стаканчиком в руке, но возвратить стаканчик и уйти он не решался, опасаясь быть невежливым.
– Двух секунд недостаточно, – вмешался он лишь для того, чтобы не чувствовать себя лишним.
– Стрелок? – послышалось в ответ.
– Нет, но со мной однажды было.
– Лось?
– Не лось, я сам. – И Гера, запинаясь и посмеиваясь над собой, рассказал, как однажды в раннем детстве его окликнули со двора, он побежал по комнате к окну и на какой-то миг ему вдруг показалось, что в раме нет стекла, а когда понял, что стекло где было, там и было, то уже поздно было, и, не сумев затормозить, он влетел в это стекло лбом. Стекло и лопнуло, осколком глубоко поранив переносицу, зато глаза остались целы...
– Врешь.
– Можете шрам потрогать. – Гера головой боднул для убедительности.
– Поочередно пусть не все, но повставали; подходили, трогали шрам; кто-то похлопал Геру по плечу; дым задрожал от хохота. Не все расхохотались, но развеселились все. Худому в углу подали руку и, дружелюбно потянув, помогли встать с пола. Кто-то из тех, кто не вставал из-за стола и шрам не трогал, поманил Геру округлым жестом:
– А ты чего там встал, как неродной? Давай к столу. А ну-ка, похудели и подвинулись!
Подвинулись, и Гера сел. Сжали железными и влажными предплечьями. Снова налили, положили на бумажную тарелку перед ним два шматка обугленного мяса. Шашлык был жестким. Гера из вежливости помял его зубами; есть не стал, а водки выпил. Ему еще налили. Курили, пили без тостов, ни о чем не говорили, похоже, и не зная, о чем еще говорить. Но и зачем молчать, не знали. Кто-то запел, подначивая остальных, старую песню о том, что если песню запевать, то лучше хором, но понят не был и поддержан не был. Бросил петь; сказал с усмешкой:
– Сломал ты нам весь кайф, даже и песня не идет.
– Да хватит вам уже, – отозвался худой, снял обиженно очки и отвернулся к окну, выставив всем голую худую спину.
– И верно, хватит, – согласился тот, кто пригласил Геру за стол.
– Побежденному – прощение, – смело сказал уже и захмелевший Гера, все ж пояснив: – Это не я сказал. Это Суворов так говорил.
– Великий русский полководец? – с надеждой обернувшись к Гере, спросил худой, и Гера подтвердил:
– Великий русский полководец.
– Суворов бы тебя повесил, – не унимался тот, у кого не задалась песня. – Сорвать охоту, кайф сломать товарищам – это теперь времена кисейные; Суворов бы тебя повесил перед строем.
Гера почувствовал себя обиженным. Огляделся в дыму, вспомнил, что он среди чужих, решил было промолчать, но выпитая водка промолчать не помогла.
– Нет, никогда. Никогда, – проговорил Гера угрюмо. – Он никого не вешал, не расстреливал и не приказывал казнить. Он даже мародеров не казнил.
– Про мародеров все понятно, такое было время, – примирительно отозвался тот, у кого не задалась песня, и Гера, чьи глаза уже привыкли к дыму, впервые разглядел его усы, свисающие ниже подбородка. – Взяли город, взяли крепость – три дня на разграбление, закон. Такое было время. Право силы. Тогда их не за что было казнить.
Гера угрюмо возразил:
– И никаких трех дней, и никакого права силы, и мародеров он наказывал сурово. Но не казнил. Он не казнил никого. Он сам об этом говорил в одном письме к своему одному другу, перед самой своей смертью. – Примолкнув, Гера огляделся. На него глядели исподлобья с любопытством, но больше с вежливым, насмешливым, нетерпеливым ожиданием, давая тем понять, что разговор этот – не в жилу и не в настроение. Он все-таки решил закончить и продекламировал по памяти, ни на кого уже не глядя и опустив глаза в пустой стаканчик: – ...я проливал кровь ручьями. Содрогаюсь. Но люблю моего ближнего; во всю жизнь мою никого не сделал несчастным; ни одного приговора на смертную казнь не подписывал; ни одно насекомое не погибло от моей руки...
Гера поднял глаза, всех уже молча оглядел и не нашел ни одного встречного взгляда. Никто не смотрел в его сторону, словно стыдясь его или к своему стыду не зная, что сказать ему в ответ. Вспыхивал огонек зажигалки, всхлипывала в тишине водка, падая на дно стакана, тяжелая ночная бабочка снаружи билась в закрытое окно.
Молчание нарушил вислоусый: прокашлялся, присвистнул и попросил своего лысого и круглолицего соседа открыть еще баночку шпрот. Тот открывать шпроты не спешил. Заговорил, обращаясь будто и не к Гере, и ни к кому, – так, к самому себе:
– Ну ты подумай, наш Суворов не трогал даже насекомых. Вшей не давил, с тараканов и червей сдувал пылинки. Не фельдмаршал, а кукла Барби.
Смех начал набухать, уже готов был брызнуть, и Гера поспешил ответить так, чтобы над ним не вздумали смеяться – высокомерно, громко и с нажимом:
– А вот не надо пересмеивать и передергивать не надо. О насекомом – это в переносном смысле, в смысле: слабых и маленьких людей не обижал. Он был фельдмаршал, даже и генералиссимус, но был таким, каким я вам сказал... Идет на штурм, к примеру, Прагу штурмовать, – какой он отдает приказ?..
– Что, мы тогда и чехов били? – встрял вислоусый, и Гера, прежде чем продолжить, недовольно пояснил:
– Не та, не та Прага; я о варшавской Праге говорю; так называется один варшавский пригород... Какой он отдает приказ Азовскому полку, идущему на штурм? – Гера прикрыл глаза и продекламировал по памяти, старательно выделяя каждое слово: – В дома не забегать; неприятеля, просящего пощады, щадить, безоружных не убивать; с бабами не воевать; малолеток не трогать... – Гера отрыл глаза, и тут счел честным уточнить: – Там, правда, по-другому вышло, потом там худо вышло, солдаты озверели, поубивали пленных, их командиры не могли остановить три дня, ужасно вышло, но об этом – после... Да, он всегда, он с самого начала был таким. – Гера повысил голос и говорил уже взахлеб и очень быстро, опасаясь, что его вдруг перебьют. – Он сразу был таким, когда еще полком командовал. Да в той же Польше! Воевал против Пулавского – там был такой Пулавский, очень храбрый, он очень уважал Пулавского и даже табакерку подарил... Загнал он батальон Пулавского в болото. Поляки тонут. Что Суворов?.. Приказал их всех спасать и всех их из болота вытащил.
– А как же: пуля-дура? бей-беги? руби-коли? Разве он так не говорил? – послышалось с одной из табуреток, и Гера; поискав глазами у стены, встретил там пристальный, тяжелый взгляд сгорбленного человека с сивым ежиком волос, с погасшей сигаретой в середине рта.
– Что вы имеете в виду конкретно? – спросил Гера, опасаясь быть язвительным, а все же вышло у него и приторно, и неприятно.
– Что я имею? – с угрозой отозвался ежик; вынул сигарету изо рта, чтоб больше не мешала, и обратился ко всем сразу: – Чего тут непонятного, что я имею?
– Наш Влад Сергеевич хотел тебе сказать, – пояснил Гере вислоусый, – что он, то есть Суворов, не для того шел воевать, чтобы табакерки дарить, а для того...
– Я сам скажу, чего хотел сказать, – перебил его Влад Сергеевич, зажег от спички потухшую сигарету и, выпуская дым, с прищуром глядя сквозь него Гере в глаза, сказал: – Я с тобой в принципе согласен. Я за слезу ребенка удавлю, плеть. Но ты и нас послушай. Высоких слов о долге защищать отечество – сейчас не будем, мы тут не в подходящем месте, хотя и забывать о них не будем; но, на секундочку, не будем забывать, что говорит нам современная наука. Наука говорит, что армия существует для того, чтобы убивать людей и портить их имущество, а совсем не для того, чтобы всяких мудаков за волосы, еще и с лошадьми, из болот вытаскивать.
– Не так, – осторожно перебил вислоусый, и Влад Сергеевич устало удавился:
– Чего еще не так?
– Не так наука говорит. Она говорит: портить имущество и убивать людей. То есть сперва портить имущество, потом убивать. Всегда важна последовательность.
– Какая разница? – вновь удивился Влад Сергеевич.
– По жизни – никакой, – ответил вислоусый, – но наука любит точность. Если в ней так зачем-то сказано, значит в ней так зачем-то сказано.
На этом разговор расклеился. Гера собрался уходить, но, сжатый с боков, не смог встать из-за стола, а тут ему и водки налили, и неприлично было бы уйти, ее не выпив. Все со значением переглядывались, должно быть, в ожидании тоста, но взять тост на себя не решался никто. Возникла долгая заминка, в продолжение которой Влад Сергеевич зажигал одну сигарету от другой. Его сосед с веснушчатою жирной грудью, удерживая на колене банку с кильками в томате, ловко выуживал ножом из банки кильки и отправлял их в рот с ножа, тихо и кротко матерясь, когда томат капал на штаны. Немолодой лобастый мужичок с квадратной бородой, сидевший возле печки на полу, пьяно раскачивался из стороны в сторону, беззвучно разговаривая сам с собой; сквозь его шлепающие губы то и дело прорывалось: «...а потому что карма, блин» и что-то вовсе уж невнятное, похожее на «элеватор», «элефант», а то и «релевантно» – Гера так и не сумел ни разу разобрать. С кровати за его спиной без перерыва доносился фыркающий шепот и громкое в ответ «да ладно!». Худой стоял, где и стоял, в скорбной гордой позе, опершись задом о подоконник и неподвижно глядя в дверь поверх голов; очки его сияли...
На тост решился тот, кто усадил Геру за стол. Вставать не стал, поднял стакан, проговорил:
– Ясно, все гордые, молчат; а я не гордый, я скажу. Сказал бы «С полем!», как это положено после охоты, но из-за некоторых тут я не имею права так сказать – хотя бы потому, что оснований так сказать у меня нету.