В этот же миг прибежала в комнату Маврушка, держа жезл из светлого дерева с золотой рукояткой, от которой веяли ленты: но когда мадам Помпадур протянула ручку, чтобы взять этот жезл, у нее в руке оказалась записка от мужа; там стояло: «Если вы уедете вечером, то вы более не вернетесь в мой дом. Сергей Сергеевич Лихутин».
Та записка, конечно, относилась к Софье Петровне Лихутиной, а не к ней, мадам Помпадур, и мадам Помпадур презрительно улыбнулась записке; она уставилась в зеркало – в глубину, в зеленоватую муть: там далеко-далеко неслась, будто легкая рябь; вдруг из этой глубины и зеленоватой мути на багровый свет пунцового абажура как будто просунулось какое-то восковое лицо; и она обернулась.
За плечами ее неподвижно стоял ее муж, офицер; но опять она презрительно рассмеялась, и слегка приподнявши свою кружевную юбку-панье за фестончики, плавно так от него поплыла в реверансах; тихоструйный зефир от него ее уносил, и шуршал, колыхался, как колокол, ее кринолин в сладких токах зефирных; а когда она оказалась в дверях, то к нему повернулась лицом, и рукой, на которой моталась атласная масочка, показала с лукавой улыбочкой длинный нос офицеру; за дверьми потом раздался раскатистый смех и невинное восклицание:
– «Маврушка, шубу!»
Тогда Сергей Сергеич Лихутин, подпоручик Гр-горийского Его Величества полка, белый как смерть, совершенно спокойный, иронически улыбаясь, побежал вприпрыжку за грациозною масочкой и потом, щелкнув шпорами, так почтительно стал с меховою шубой в руке; с еще большей почтительностью ей на плечи накинул он шубу, распахнул настежь дверь и любезно ей рукой показал туда – в темноцветную темень; а когда она в эту темень, шурша, проходила, вздернув личико пред такою покорной услугою, то покорный слуга, щелкнув шпорами, вторично отвесил ей низкий поклон. Темноцветная темень хлынула на нее – хлынула отовсюду; заливала ее шуршащие очертания; что-то долго шуршало-шуршало, там, на лестничных ступенях. Выходная дверь хлопнула; тогда Сергей Сергеич Лихутин все с теми же слишком резкими жестами стал повсюду ходить и повсюду гасить электричество.
И за ним летел безвластный подросток.
Аполлон Аполлонович
Аполлон Аполлонович оправился от сердечного приступа; Аполлон Аполлонович поглядел в глубину комнатной анфилады; спрятанный в темных гардинах, он стоял никем незамеченный; он старался, так пройти от гардин, чтобы его появленье в гостиной не выдало б странного поведения государственного человека. Аполлон Аполлонович от всех скрывал приступы сердечной болезни; но еще неприятней было бы ему сознаться, что сегодняшний приступ вызван был появлением перед ним красного домино: красный цвет, конечно, был эмблемой Россию губившего хаоса; но ему не хотелось сознаться, что нелепое желание домино его попугать имело какой-либо политический привкус.
И Аполлон Аполлонович стыдился испуга.
Оправляясь от приступа, он бросал взгляды в зал. Все, что он видел там, поражало взор его крикливою пестротою; там мелькавшие образы имели какой-то отвратительный привкус, поражавший лично его: видел он монстра с двуглавою орлиною головою; где-то там, где-то там – быстро зал пересекала сухая фигурочка рыцарька с лезвием сверкавшим меча, в образе и подобии какого-то светового явления; он бежал так неясно и тускло, без волос, без усов, выделяясь контурами зеленоватых ушей и свисавшим на грудь бриллиантовым блещущим знаком; а когда из масок и капуцинов на рыцарька кинулось однорогое существо, то рогом оно обломало у рыцаря световое явление; что-то издали дзанкнуло и на пол упало подобием лунного лучика; странно, что эта картина в сознании Аполлона Аполлоновича пробудила какое-то недавно забытое, бывшее с ним происшествие, и он ощутил позвоночник; Аполлон Аполлонович мгновенье подумал, что у него tabes dorsalis. С отвращением отвернулся от пестрого зала; и прошел он в гостиную.
Здесь при его появлении все поднялись с своих мест; любезно навстречу к нему текла Любовь Алексеевна; и профессор статистики, вставший с места, промямлил:
– «Имели случай когда-то встречаться: весьма счастлив вас видеть; у меня есть до вас, Аполлон Аполлонович, дело».
На что Аполлон Аполлонович, поцеловавши руку хозяйки, сухо как-то ответил:
– «Но ведь я принимаю у себя в Учреждении».
Этим ответом отрезывал он возможность одной либеральной партии идти навстречу правительству. Конъюнктура расстроилась; и профессору оставалось только достойно покинуть этот блещущий дом, чтобы впредь беспрепятственно подписывать все выражения протестов, чтобы впредь беспрепятственно поднимать свой бокал на всех либеральных банкетах.
Собираясь уйти, подошел он к хозяйке, над которой редактор продолжал упражнять свое красноречие.
– «Вы думаете, что гибель России подготовляется нам в уповании социального равенства. Как бы не так? Нас хотят просто-напросто принести в жертву диаволу».
– «То есть как?» – удивилась хозяйка.
– «Очень просто-с: вы удивляетесь потому, что вы ничего не читали по этому вопросу…»
– «Но позвольте, позвольте! – снова вставил слово профессор, – вы опираетесь на измышления Таксиля…»
– «Таксиля?» – перебила хозяйка, вдруг достала маленький изящный блокнот и стала записывать:
– «Таксиля, говорите вы?..»
– «Нас готовятся принести в жертву сатане, потому что высшие ступени жидо-масонства исповедуют определенный культ, палладизм… Этот культ…»
– «Палладизм?» – перебила хозяйка, снова стала что-то записывать в книжечку.
– «Па-лла-… Как, как?»
– «Палладизм».
Раздался откуда-то озабоченный вздох экономки, и тогда понесли поднос с граненым графином, налитым до краев прохладительным морсом и поставили в комнате меж гостиной и залом. И стоя в гостиной, можно было увидеть, как вновь, вновь и вновь из мелодичной системы звукового прибоя, бившего в стены, и из зыби кисейно-кружевных, раскачавшихся в вальсе пар вырывалась то та, то эта покрытая светами девочка, с разгоревшимся личиком и с растрепанной на спине сквозной желтизною кос – вырывалась и пробегала, смеясь, в соседнюю комнату, в своих белошелковых туфельках, топоча высокими каблучками, наливала поспешно из графинчика кисловатую, рубиновую влагу: ледяной густой морс. И глотала так жадно.
И хозяйка рассеянно бросила собеседнику.
– «А скажите…»
Приложив к глазам миниатюрный лорнетик, увидала она, что в соседней там комнате к разгоревшейся девочке, пьющей морс, из танцевального зала выпорхнул правовед в шелестящем шелком мундирчике с перетянутой талией и, грассируя неестественно загремевшим баском, правовед вырывал шутливо у девочки стаканчик рубинового морса и стыдливо от него отпивал он холодный глоток. И Любовь Алексеевна, обрывая свирепые речи редактора, привстала, шелестя, проплыла в полутемную комнату, чтобы строго заметить:
– «Что вы здесь делаете – танцевать, танцевать». И тогда счастливая пара вернулась в кипящую светами залу; правовед обнял белоснежной перчаткой тонкую, как оса, талию девочки; девочка – на белоснежной этой перчатке откинулась; оба вдруг упоительно залетали, упоительно закачались, быстро-быстро перебирая ногами, разбивая летящие платья, шали и веера, вокруг них плетущие искристые узоры; наконец, сами стали какими-то лучезарными брызгами. Там тапер, вычурно выгибая хребет, вкрадчиво как-то склонялся к летающим пальцам на клавишах, чтобы лить дискантовые, немного крикливые звуки: и они бежали друг другу вдогонку; то тапер, истомно откинувшись, заскрипев табуретом, пальцами убегал на густые басы…
………………………
– «Таксиль взвел на масонов совершенную небылицу, – раздавался язвительный голос профессора, – к сожалению, небылице той поверили многие; но впоследствии Таксиль решительным образом отказался от небылицы; он признался публично в том, что его сенсационные заявления папе – лишь простое его издевательство над темнотой и злой волею Ватикана. Но за это Таксиль был проклят в папской Энциклике…»
Тут вошел кто-то новый – суетливенький, молчаливенький господинчик, с огромною бородавкою у носа, – и вдруг ободрительно закивал, заулыбался сенатору, растирая пальцы о пальцы; и с двусмысленной кротостью он отвел сенатора в угол:
– «Видите… Аполлон Аполлонович… Директор N. N. департамента предложил… как бы это выразиться… Ну, задать вам один щекотливый вопрос».
Далее трудно было что-либо разобрать: слышно было, как господинчик что-то нашептывал в бледное ухо с двусмысленной кротостью, а Аполлон Аполлонович с каким-то жалким испугом кинулся на него.
– «Говорите же прямо… мой сын?»
– «А вот именно, именно: этот самый вот деликатный вопрос».
– «Мой сын имеет сношения с…?»
Далее ничего нельзя было разобрать; лишь слышалось:
– «Пустяки…»
– «Все это совершенные пустяки…»
– «Жалко, правда, что эта неуместная шутка приняла такой неуместный характер, что пресса…»
– «И знаете: петербургской полиции отдали мы, признаться, приказ, чтобы за вашим сыном следили…»
– «Разумеется, для его только блага…»
И опять несся шепот. И сенатор спросил:
– «Домино, говорите вы?»
– «Да – вот то самое»?
С этими словами суетливенький господинчик указал в соседнюю комнату, где вот там – где-то там, суетливое домино, переступая порывисто, влекло свой атлас по лаковым плитам паркета.
Скандал
Софья Петровна Лихутина, передавши письмо, ускользнула от своего кавалера, опустилась в бессилии на мягкую табуретку; руки и ноги ее отказывались служить.