— Что это с Кюхельбекером, Фома? — крикнул он вдогонку последнему дядьке.
— Рехнулся… — ответил тот на бегу, не умеряя шага.
— Рехнулся? — повторил про себя Пешель и взглянул на часы, точно справляясь, пора ли было Кюхельбекеру рехнуться. — Гм… фантаст! И то, пожалуй, удерет штуку. Надо вернуться.
Когда он стал подходить к большому пруду, донесшиеся до него оттуда смешанные крики ясно доказали, что "фантаст удрал уже штуку".
— Вон, вон! Вынырнул, пузыри пускает! — кричал один.
— Да ведь он плавать не умеет! — голосил другой.
Задыхаясь от одышки, толстяк доктор уже бегом добрался до пруда. Большинство лицеистов вместе с дядьками беспомощно бродили по берегу, не зная, что предпринять. Хотя снег еще не выпал, но в тихих бухточках поверхность воды кой-где уже затянуло тонкой ледяной корой. В нескольких же шагах от берега, фыркая и захлебываясь, барахтался в воде Кюхельбекер.
— Да нельзя ли хоть сбегать за лодкой? — заметил Пешель.
— Уж побежали, — отвечал один из лицеистов. — Матюшкин да Дельвиг, да еще кто-то.
— Помогите! — донесся с пруда отчаянный вопль.
— То-то вот: "помогите!" — философствовал доктор. — А кто в воду толкал? Не сам разве полез?.. Вы что это делаете, Вальховский? — обратился он к Суворочке-Вальховскому, который живо скинул с плеч куртку.
— Да вы разве не слышите, Франц Осипыч, что он зовет на помощь? — отозвался тот, начиная снимать и сапоги.
— Вы, батенька, кажется, тоже с ума спятили? — напустился на него Пешель. — Сейчас извольте-ка опять одеться.
— Да поймите, доктор, что он плавать не умеет! А я, слава Богу, плаваю, как утка. Пустите меня…
— Нет, уж извините, не пущу! — решительно заявил доктор, не выпуская его из рук. — При вашей слабой комплекции вы от такой ванны схватите горячку…
— А потом, небось, мы и отвечай за вас? — раздался возле резкий посторонний голос.
Спорящие увидели перед собой надзирателя, подполковника Фролова, а вместе с ним временного директора Гауеншильда и дежурного гувернера.
Всех более, казалось, растерялся Гауеншильд. То и дело хватаясь за голову, он причитывал ломаным русским языком:
— Я сказаль, что не можно быть так без директора, — и не можно! Коли не придет новый директор, я отставку подам. Завтра ж отпрафлюсь с мадам и kleine Сашей…
"Мадам" была его супруга — Madame Hauenschild; kleiner Саша — сынок их.
— Да вон, ваше высокоблагородие, и лодка! — успокоил его подвернувшийся дядька. — Ишь ведь как лихо гребут! Мигом выудят.
И точно, не прошло пяти минут, как утопленник был благополучно выловлен из воды и уложен на дне лодки, а спустя еще полчаса он потел под двумя одеялами в лицейском лазарете. Барон Дельвиг, в качестве сиделки, усердно поил его потогонным чаем, который предписал простуженному доктор. Даже крепкая натура Кюхельбекера не выдержала купания в ледяной воде, и ночью у него открылся жар и бред. Дельвиг, изнемогая от усталости, все-таки дежурил бессменно у его изголовья. Доктор Пешель на все делаемые ему вопросы мычал только что-то себе под нос; но озабоченный вид его показывал, что положение больного нешуточное. Скрыть от министра настоящий прискорбный случай не представлялось возможности. После всестороннего обсуждения вопроса в лицейской конференции в Петербург был отправлен рапорт о том, что Кюхельбекер в припадке горячки выскочил, дескать, из лазарета и бросился в пруд; в правлении же лицея, как следует, было заведено особое дело: "Об умопомешательстве Кюхельбекера".
На третий день, впрочем, Кюхельбекер пришел в себя, и первое, что услышали от него доктор и Дельвиг, были стихи, которые он прочел замогильным голосом, не раскрывая глаз:
— Сажень земли — мое стяжанье,
Мне отведен смиренный дом:
Здесь спят надежда и желанье,
Окован страх железным сном;
Безмолвно все в подземной келье…
— Слава Богу, опять стихи сочиняет! — вздохнул из глубины души Дельвиг. — Он, кажется, очувствовался, Франц Осипыч?
— Кажется, что так, — отвечал Франц Осипович и взял больного за пульс. — Ну что, любезный пациент, выспались?
— Ах, доктор, зачем вы меня сбили! — проворчал пациент, щурясь от света:
Безмолвно все в подземной келье…
Дальше вот и забыл!..
— После вспомнишь, душа моя, — вмешался Дельвиг, наклонясь над товарищем. — Не сердись, Кюхелькебер! Я виноват, кругом виноват, но, право, я никак не мог представить себе…
— Ничего, мой друг… Господь с тобой… Когда меня похоронят, вели только сделать на камне эту надпись…
— Рано вздумали помирать! — перебил Пешель. — Вы еще нас всех переживете.
— Ну конечно! — подхватил Дельвиг. — А эти стихи твои, право, очень даже складны.
Больной застенчиво улыбнулся.
— Ты находишь? Ну, спасибо тебе, барон, за доброе слово! Если хочешь, я тебе их даже…
— На могильный камень пожертвуешь? — весело добавил Дельвиг. — За честь почту; очень обяжешь.
Так переполох с Кюхельбекером, угрожавший трагической развязкой, окончился ко всеобщему удовольствию вполне мирно и имел свою комическую сторону. Следующий же номер "Лицейского мудреца" не менее как в трех статьях и в одной карикатуре увековечил этот любопытный в истории лицея эпизод. Во-первых, "национальная песня" лицеистов обогатилась новым куплетом:
Коль не придет директор,
Отставку я подам,
И завтра ж с kleiner Сашей
Отпрафлюсь и с мадам.
Далее, в отделе «Критика», появилась статья «Найденыш», где были выписаны приведенные выше патриотические стихи Кюхельбекера и раскритикованы, как говорится, в пух и в прах, причем так и пояснено, что эта "высокая одическая бессмыслица пиндарического порядка" есть найденыш: "ее отыскали в обширных степях математического класса, и потому она немного холодна".
Наконец, в отделе «Политика» было помещено пространное письмо к издателю "от морского корреспондента, живущего в Харибде". В письме этом после описания большого торжества у жителей моря по случаю праздника царя их Нептуна рассказывалось так:
"В то время как все предавалось шумной радости, вдруг возмутилась стеклянная поверхность вод. Смотрим и видим бледную, толстую, с большим красным носом фигуру. Все было на нем в беспорядке. Одной рукой хлопал он себя по ноге, в другую хрюкал. Он снизшел и тотчас, навалившись на спину Нептуна, начал ему басом говорить следующие стихи:
Тогда я демонов увидел черный рой,
Подобный издали ватаге муравьиной,
И бесы тешились проклятою игрой…
"Подражание Данту"Как добрый товарищ, Пушкин никогда не уклонялся от участия в каких бы то ни было ребяческих проделках лицеистов; но в то же время он неустанно трудился, чтобы достигнуть высокой цели — принести посильную дань родной литературе. Именно трудился, потому что хотя науками на школьной скамье он занимался по-прежнему не очень прилежно, так что впоследствии должен был стараться пополнить пробелы своего школьного образования, но своей необязательной работе — собственным стихам и собственной прозе — он посвящал целые часы, исправляя, отделывая каждую фразу до тех пор, пока не оставался ею вполне доволен. Поэтических же тем в голове у него роилось так много, что он не знал, за которую раньше приняться. Выше было уже упомянуто довольно подробно о его поэме-сказке «Фатама». Затем, в своих автобиографических записках конца 1815 года, он еще говорит:
"Начал я комедию, — не знаю, кончу ли ее. Третьего дня хотел я написать прозаическую поэму: "Игорь и Ольга".
Летом напишу я "Картину Царского Села":...
1. Картина сада.
2. Дворец. День в Царском Селе.
3. Утреннее гулянье.
4. Полуденное гулянье.
5. Вечернее гулянье.
6. Жители Царского Села".
Какую именно комедию свою разумел он здесь, видно из письма Илличевского к другу его Фуссу (от 16 января 1816 г.):
"Кстати о Пушкине: он пишет теперь комедию в пяти действиях, в стихах, под названием «Философ». План довольно удачен, и начало, т. е. первое действие, до сих пор только написанное, обещает нечто хорошее; стихи — и говорить нечего, а острых слов — сколько хочешь!.. Дай Бог ему успеха — лучи славы его будут отсвечиваться и на его товарищах".
(Пророческие слова!)
Ни «Фатама», ни «Философ» не дошли, однако, до нас, а "Игорь и Ольга", "Картины Царского Села" и, конечно, масса других еще замыслов так и остались в зародыше, без исполнения. Что «Фатама», впрочем, подобно «Философу», была начата и, во всяком случае, доведена уже до третьей главы, видно из тех же записок (от 10 декабря 1815 г.), где значится:
"Вчера написал я третью главу "Фатама, или Разум человеческий"; читал ее С. С. и вечером с товарищами тушил свечки и лампы в зале. Прекрасное занятие для философа! Поутру читал жизнь Вольтера…"
Так, кажется, и видишь нашего школьника-философа, как он, пожимая плечами, с усмешкой говорит:
— Ну что ж! Порезвился, поразмял члены, а там опять за работу.
С. С, которому читал он свою поэму, был не кто иной, как Степан Степанович Фролов, надзиратель лицейский. Отставной подполковник, солдат аракчеевского закала с головы до пяток, Фролов в деле воспитания выше всего ставил строгую дисциплину. Если ему, в течение короткой бытности его в лицее, не удалось еще «приструнить», "вымуштровать" распущенных «мальчишек», то единственно потому (как уверял он, по крайней мере, сам), что "руки у него были коротки": что над ним стояли и временный директор, и конференция.
Слава Пушкина как первого лицейского стихотворца дошла, конечно, и до ушей Фролова. Но он не придавал ей никакого значения до тех пор, пока новое патриотическое стихотворение нашего поэта не затронуло в груди бравого воина сочувственной струны. 1 декабря 1815 года император Александр Павлович вторично вернулся из Парижа, и Пушкин по этому поводу написал свои известные стихи "На возвращение государя императора из Парижа в 1815 году". Вспоминая, вероятно, свое собственное участие в знаменитом Кульмском бою, Фролов однажды совершенно неожиданно при встрече с Пушкиным выпалил в него его же стихами:
— Сыны Бородина, о кульмские герои,
Я видел, как на брань летели ваши строи…
Молодец мужчина! Отвел душу…
В редких порывах благосклонности к воспитанникам надзиратель удостаивал их отеческим "ты".
— Да у меня есть еще и лучше стихи, — не утерпел похвалиться Пушкин.
— Ну?
— Уверяю вас, Степан Степаныч.
— Тащи!
Ослушаться надзирателя — при его вспыльчивости — было немыслимо. Да, с другой стороны, молодому автору было и лестно, что суровый "сын Марса", ничего писаного, кроме рапортов, не признававший, заинтересовался его юношескими опытами.