Юношеские годы Пушкина - Василий Авенариус 31 стр.


— Ну нет, не говори. И это, братец ты мой, еще не все, — с одушевлением продолжал Василий Львович, обращаясь к племяннику. — Смертельный враг его и всех нас, «арзамасцев», Александр Семеныч Шишков, расшаркнулся перед ним и признал себя побежденным.

— Вот это, точно, блистательная победа! Где ж это было?

— А у старика Державина. Расскажи-ка сам, Николай Михайлыч.

— Гаврила Романыч пригласил меня на обед, — начал Карамзин. — Оказалось, что он позвал и друга своего Шишкова. Тот, когда нас представили друг другу, как будто смутился. Люди, которые не знают коротко ни вас, ни меня, сказал я ему, вздумали приписать мне вражду к вам. Я не способен к вражде; напротив того, я привык питать искреннее уважение к добросовестным писателям, которые трудятся для общей пользы, хотя и не сходятся со мною в некоторых убеждениях. Я не враг ваш, а ученик, потому что многое, высказанное вами, было мне полезно… "Я ничего не сделал…" — пробормотал Шишков сквозь зубы; но, судя по тому, как он встречался потом со мною, надо думать, что он относится теперь снисходительнее ко мне, хотя я дружу по-прежнему с "арзамасцами".

— Ах, кстати, дядя, — заметил Пушкин, — вас можно поздравить как старосту "Арзамаса"?

Василий Львович окинул столпившуюся кругом лицейскую молодежь сияющим взглядом.

— А до вас сюда тоже слух уже дошел? М-да, — добавил он с самодовольною скромностью. — Теперь хоть сейчас в гроб лягу, не поморщась; над могилой же моей вы, племянники мои, можете начертать ту самую эпитафию, что начертал Белосельский на смерть моего тезки, а своего камердинера:

Под камнем сим лежит признательный Василий:

Мир и покой ему от всех земных насилий!

— Можно начертать и вариант, — неосторожно сострил Александр. — "Под шубой сей лежит"… или еще лучше: "Под чучелом лежит наш дядюшка Василий"…

Насмешка была слишком прямолинейна: даже простодушнейший Василий Львович понял ее и насупился. Князь Вяземский счел нужным выступить посредником.

— Жуковский, видно, разболтал вам об искусе дяди? — спросил он Пушкина.

— Да, рассказал…

— Ну вот. А лавры нашей Светланы прельстили, очевидно, молодого человека. Есть ли на свете человек милее нашего Василия Андреича? И что же? Он, чувствительнейший «балладник», "гробовых дел мастер", в то же время наш первый гусляр и скоморох, "шуточных и шутовских дел мастер".

— То поэт самой чистой воды: ему простительно, — с важностью отозвался Василий Львович, — а у этого и молоко-то на губах не обсохло…

— Однако тоже поэт, тоже попадет скоро в ваш "Арзамас"! — неожиданно вступился за товарища Кюхельбекер.

— Кто? Александр-то? Француз, как вы сами его здесь прозвали?

— Я, дядя, пишу теперь почти что только по-русски… — возразил со своей стороны племянник, которого от слов дяди вогнало в краску.

— Да что пишешь-то? — продолжал в том же высокомерном тоне Василий Львович. — Накропал пару каких-то жалких од и вообразил себя тоже поэтом. На таких скороспелых поэтиков у меня давно сложена эпиграмма:

Какой-то стихотвор (довольно их у нас)

Послал две оды на Парнас.

Он в них описывал красу природы, неба,

Цвет розо-желтый облаков,

Шум листьев, вой зверей, ночное пенье сов

И милости просил у Феба

Читая, Феб зевал и наконец спросил:

"Каких лет стихотворец был,

И оды громкие давно ли сочиняет?"

— Ему пятнадцать лет, — Эрата отвечает.

"Пятнадцать только лет?" — Не более того. —

"Так розгами его!"

Эпиграмма, видимо, понравилась большинству лицеистов; они со смехом оглянулись на молодого Пушкина: что-то он еще скажет?

— Эпиграмма была бы хоть куда, — заговорил Александр, и в голосе его прозвенела уже задорная нотка, — если бы только…

— Если бы что? Ну, говори! — приступил к нему дядя.

— Если бы она была вдвое короче.

— Что?!

— Первое условие эпиграммы — сжатость, лаконизм.

— Скажите, пожалуйста! Лаконизм! Тоже критик нашелся! Хотел бы я знать, как ты выразился бы короче?

— Дайте мне десять минут — напишу.

— Десять минут? Ха! Изволь, дружок. На вот тебе бумагу (Василий Львович достал свою карманную книжку и вырвал листок); на карандаш. Садись сейчас и пиши.

Всех присутствующих сильно заняло стихотворное состязание между дядей и племянником. Даже Карамзин, беседовавший в стороне с лицеистом Ломоносовым, которого знал еще по Москве, подошел теперь узнать о предмете спора. Пока Александр присел к столу, чтобы решить мудреную задачу, Василий Львович вынул часы и, не отрываясь, следил за движением минутной стрелки.

— Семь минут прошло… — бормотал он про себя. — Восемь минут…

— Готово! — объявил племянник, вскакивая из-за стола.

— Покажи-ка сюда, — сказал тут Карамзин и отобрал у него листок. В следующую минуту, не говоря ни слова, он скомкал в кулаке бумагу и с немым укором взглянул в глаза молодому поэту. Тот, молча же, потупился.

Все поняли, что стихотворная шутка зашла уже чересчур далеко. Понял это и Василий Львович. Схватив шапку, он с каким-то ожесточением наскоро стал прощаться. Произошел общий переполох. Все лицеисты чувствовали себя перед ним как бы виноватыми и любезно проводили его с лестницы. Один старший племянник его только остановился на верхней площадке; да и тут он отвернулся к окну и совершенно, казалось, погрузился в созерцание валившего с неба густого снега.

Вдруг кто-то сзади тронул его за руку. Он быстро обернулся. Перед ним стоял Карамзин.

— Я возвратился к тебе вот зачем, — серьезно заговорил он. — Дай мне слово, Александр, не печатать этой эпиграммы.

— Никогда? — спросил Пушкин.

— Да… или, по крайней мере, не при жизни дяди.

— Обещаюсь.

— Я верю тебе, — сказал Карамзин и, кивнув ему головой, опять спустился вниз.

"Какая же то была эпиграмма?" — спросит, может быть, читатель.

По всем признакам эпиграмма была та самая, которая вслед за смертью Василия Львовича в 1830 году появилась в "Северных цветах" и в первых четырех строках которой вполне было выражено то же, на что Василию Львовичу потребовалось не менее двенадцати строк:

Сокрытого в веках священный судия,

Страж верный прошлых лет, наперсник муз любимый

И бледной зависти предмет неколебимый…

"К Жуковскому"

Весною 1816 года, именно 24 мая, Карамзин по приглашению императора Александра переселился с семейством своим из Москвы в Царское Село. Раз в воскресенье, за утренним чаем, Пушкину подали от него записку. Сообщая о своем переезде, Карамзин звал поэта-лицеиста к себе запросто отобедать вместе с товарищем его Ломоносовым.

В глазах Пушкина вспыхнул огонь удовлетворенного самолюбия. На что ему теперь этот Энгельгардт, когда Карамзин просит его к себе?

И он с какою-то, почти злорадною гордостью рассказывал всем и каждому о полученном им приглашении. Особенно завидовал ему такой же поэт, Дельвиг, которому очень, казалось, хотелось посмотреть на знаменитого писателя и историографа в его домашнем быту.

Из-за чайного стола Пушкин прямо направился в библиотеку, а оттуда, с томом сочинений Карамзина под мышкой, удалился в парк. Здесь же, спустя несколько часов, отыскал его другой приглашенный, Ломоносов.

— Эк зачитался! — сказал тот. — Что это у тебя? Так и есть: "Бедная Лиза"!

— Да ведь надо же было несколько подготовиться, так сказать…

— К предстоящему экзамену? — усмехнулся Ломоносов. — Однако пора, брат, идем.

По приказанию государя Карамзиным был отведен в царском парке маленький китайский домик. Когда юноши наши (принаряженные, разумеется, в свою праздничную форму) подошли к цветочному садику, разведенному перед домом Карамзиных, и только что раскрыли калитку, — на них из-за куста сирени с гамом и визгом налетела ватага детей. Пушкин вовремя посторонился, чтобы не быть сбитым с ног бежавшею впереди девочкою-подростком, за которой гнались остальные, меньшего возраста дети.

— Сонюшка! — невольно вскричал он, потому что в хорошенькой девочке, хотя еще носившей короткое платьице, но стройной и довольно уже высокой, узнал 14-летнюю, старшую дочь Карамзина, от первого его брака.

Сонюшка остановилась и, задыхаясь еще от бега, большими удивленными глазами уставилась на незнакомого ей лицеиста.

— Вы не узнаете меня, Сон… Софья Николаевна? — поправился он.

И без того раскрасневшееся личико девочки залило огненным румянцем до корней волос.

Назад Дальше