Таинственная страсть. Роман о шестидесятниках - Аксенов Василий Павлович 11 стр.


О, нашей молодости споры!

О, эти взбалмошные сборы!

О, эти наши вечера!

О, наше комнатное пекло,

На чайных блюдцах горки пепла.

И сидра пузырьки, и пена,

И баклажанная икра!

Здесь разговоров нет окольных,

Здесь исполнитель арий сольных

И скульптор в кедах баскетбольных

Кричат, махая колбасой,

Высокомерно и судебно

Здесь разглагольствует студентка

С тяжелокованной косой.

Всякий обожатель тогдашней поэзии поймет, что погоду тут делают не детали сборища, а его новые рифмы: «пепла — пена», «судебно — студентка». А вот и из самой высокомерной студентки, Нэллы Аххо:

Жилось мне весело и шибко.

Ты шел в заснеженном плаще,

И вдруг зеленый ветер шипра

Вздувал косынку на плече.

Надо ли говорить о том, что Нэлла и Ян, одержимые, как и все прочие юнцы, таинственной страстью новых стихосложений, на пару лет зарифмовали свои нерифмующиеся имена.

В те времена поэтическая слава возникала по принципу тандемов. Завсегдатаи поэтических вечеров, как под крышей, так и под открытым небом, обычно говорили «Эр-Тушинский», как будто это был один двуглавый поэт. Они и впрямь были тогда неразлучны, и Роберт тоже был искателем новых рифм, основанных на фонетической близости:

Мы судьбою не заласканы,

Но когда придет гроза,

Мы возьмем судьбу за лацканы

И посмотрим ей в глаза.

Скажем: «Загремели выстрелы.

В дом родной вошла беда…

Надо драться? Надо выстоять?»

И судьба ответит: «Да».

Всякому видно, что формальный поиск в этих строфах выгодно приглушает привычную эровскую риторику.

Среди участников подвальных бдений был и еще один тандем, который назывался «Анкратов-Арабаров». Кто-то из этих двух был автором хорошо известной строфы:

Зима была такой молоденькой,

Такой веселой и бедовой!

Она казалась мне молочницей

С эмалированным бидоном.

Двое этих юношей были в буквальном смысле неразлучны. Вдвоем они посещали не только подвал, но и большой переделкинский дом своего кумира Бориса Леонидовича Пастернака. Тот их привечал, как и многих других молодых. Нарастание поэтического жара казалось ему явлением нового Ренессанса. Однажды, уже в разгаре всенародного беснования по поводу «Доктора Живаго», тандем прискакал к опальному классику и встал перед ним на колени: «Борис Леонидович, дорогой, в Литинституте затеяли позорную демонстрацию против вашего «отступничества». Мы любим вас всей душой, однако, если мы не придем, нас отчислят из института. Умоляем, разрешите нам пойти на эту чертову демонстрацию!» Он разрешил.

В подвал нередко залетал и тот, кто ни в какие тандемы не годился, тот, кто в гордом одиночестве описывал поэтические параболы, Антон Андреотис. Позже он напишет: «Нас мало, нас может быть четверо», а в те времена он был уникален, как язык у колокола.

Кока-кола!

Колокола!

Вот нелегкая занесла!

Ведь это именно ему, тощему как Мандельштам и храброму как Гумилев, выкрикивала в сигаретном дыму девушка Нэлла Аххо с ее тяжелокованной, а может быть, и скрученной из темной меди, косой:

Люблю смотреть, как прыгнув на балкон,

Выходит мальчик с резвостью жонглера.

Пo правилам московского жаргона

Люблю ему сказать «Привет, Антон!»

А он, пролетев через несколько десятилетий, вдруг повернется и ответит:

Я лишь фишка, афишный поэт,

В грязи грезил.

Но на Божьей коровке надет

Красный блейзер.

Так жили поэты, но каждый не встречал другого надменной улыбкой, такого не было, наоборот: каждый друг другу говорил: «Ты гений, старик!»

Теща Ритка хоть и подшучивала над «Роботом стиха», однако души в нем не чаяла. Тесть Султанчик хоть и поучал его доктринерским тоном как себя вести в перипетиях литературной жизни, иной раз посматривал на зятя не без подобострастия. Подумать только, без году неделя в Москве, а уже печатается в ведущих органах! Осторожный и до чрезвычайности тактичный Султан Борисович был вхож в кабинеты аппарата и издательств, знал, кому посылать заявления и как позаботиться, чтобы были доставлены. Именно он и посоветовал молодому поэту послать письмо ответсекретарю Курченко с просьбой о предоставлении отдельной квартиры семье из двух членов СП с ребенком, а также с перспективой дальнейшего семейного расширения. Он сам вместе с Риткой целый день работал над текстом, выверяя каждое придаточное предложение. Весьма обширный и круглый образ еще моложавого Юрия Онуфриевича Юрченко, бывшего секретаря ЦК ВЛКСМ, а впоследствии замзава отделом культуры ЦК КПСС, витал над ними будто в кинохронике. Стараясь учесть все нюансы аппаратной специфики, они, тесть и теща, старались донести до руководителя самую важную ноту: пишут свои.

Роб и Анка вслух прочли бумагу и даже разыграли ее в лицах. Разулыбались: конечно, недурственно было б вылезти из «подполья», получить бы трех (!!!) — комнатную-то, вот бы пиры бы там закатывали, а тебе, Роба, поставили б там рояль, чтобы ты песни для композиторов сочинял, вот и открыли б там своего рода салон, да и вообще приподнялись бы над поверхностью-то, солнце иной раз бы заглядывало, то есть редкое явление природы… Потрепавшись таким образом, подписали письмо, отдали его Султану Борисовичу и забыли.

Прошел вроде бы год, что ли, когда тесть прискакал с выпученными глазами:

— Разведка донесла, что Промыслов подписал ордер!

— Какой еще орден? — спросил Роберт.

— Султанчик, ты о чем? — поинтересовалась Ритка.

— Как-то медленно вы, друзья мои, соображаете, — с мнимой досадой произнес тесть.

— Следствие подвальной жизни, — засмеялась Анка. Она первая сообразила, в чем тут дело.

Короче говоря, они получили трехкомнатную отдельную квартиру в новом доме на Кутузовском проспекте, и хоть тогда и не говорили «престижный район», более престижного во всем городе не было. И вот как раз в тот день, когдаРоберт погряз в гриппе, в тяжбе с «солдатом партии», в каких-то бесконечных телефонных разговорах, и должен был произойти триумфальный переезд. «Ёкэлэмэнэ!» — вполне по-детски воскликнул тогда поэт и, сморкаясь в заскорузлости носового платка, потащился собирать свои книги, рукописи, пишмашинку, полдюжины вина, присланного недавно корешем из Тбилиси… Прошло не меньше часа занудной работы, прежде чем Анка спросилa: «Роб, с кем это ты так серьезно заикался по телефону?» Он сел в опустевшей комнате прямо на пол и из этой позиции рассказал ей о разговоре с секретарем Президиума ЦК КПСС. «Черт бы их побрал: никак не могут успокоиться», — пробормотала она. И села рядом с ним на пол.

И Роберта вдруг охватило пронзительное чувство протеста. Нет-нет, не против ЦК, чьи люди «никак не могут успокоиться», а против всего вообще, и в первую очередь против переезда из любимого подвала, где происходили эти «взбалмошные сборы», где читали, читали, читали и «шеями мотали» и где «судьбу брали за лацканы», где опьянялись тогдашними портвейнами, «Агдамом» и «Тремя семерками», а главное, таинственной страстью к стихам, к дружбе, которая равнялась гениальности, и наоборот, гениальности, которая равнялась дружбе, и к юной любви, которая откажется переезжать и повиснет здесь, в воздухе подвала, словно забытое постельное белье; только невидимое. Он не знал, как это все вывалить на любимую, и потому сказал другое:

— Знаешь, Анка, я не пойду в Кремль. Мне нечего там делать. Ведь не читать же им «Да, мальчики!», ведь они этого не поймут, они вообще ничего нашего не понимают.

— Ты с ума сошел, — прошептала она.

— Нет-нет, не уговаривай. Я туда не пойду. Обойдутся без меня.

7 марта 1963 года Москва попала в зону западного циклона. С утра повалил густой мокрый снег. К тому времени галоши почти полностью вышли из моды, и потому по крайней мере половина приглашенных, по крайней мере молодые писатели, киношники, театральные артисты и художники пришли в Кремль с мокрыми ногами. Другая половина, а именно партийная номенклатура, щеголяла сухими подошвами, но не благодаря галошам, а благодаря «Волгам» из цековских гаражей, которые подвозили их прямо к подъезду Свердловского зала.

Ваксон пересекал Красную площадь от Куйбышевой, мимо ГУМа к Спасской башне, то есть по прямому катету. Сквозь снегопад он увидел быстро идущего по гипотенузе от 25 Октября к той же башне приятеля, кинорежиссера Рюрика Турковского. Он прибавил ходу, и в каком-то месте они сошлись, как в геометрической задачке.

— Привет, Рюр!

— Привет, Ваксюша!

Оба убавили шаг, чтобы было время немного поболтать о текучке. Ваксон поинтересовался, как дела со «Страстями по Феодосию». Этот сценарий о художнике средневековой Руси Турковский передал на обсуждение в Госкино. Теперь он махнул рукой от уха вниз. Эти гады не меньше года будут его жевать. Денег нет. Ирка на выкройках какие-то гроши зарабатывает, так и живем. Потом он спросил с неподдельным интересом:

— Ты там был?

— Где? — не понял Ваксон.

— Ну, в крепости? — Рюрик показал на Кремль. — По идее, мне надо бы там присматривать натуру, а не сидеть на их мудацких идеологических толковищах.

Они закончили пересечение Красной площади. Возле стен и башен снег, что лепил по касательной, немного образумился и слегка утихомирился. Башмаки тем не менее отяжелели, а носки в пространстве между башмаками и брюками были попросту мокрыми.

— Скажи, Рюрик, а мумию ты когда-нибудь видел? — спросил Ваксон.

Турковский, быстрый, легкий и одетый, несмотря на бедность, в голливудском профессиональном стиле, саркастически усмехнулся:

— Нет, знаешь ли, не пришлось.

Ваксон вспомнил, как он шестнадцатилетним пацаном стоял в очереди к мумии. Никакого пиетета к ней он, как ни странно, не испытывал, а просто выполнял тогда программу провинциала: раз уж оказался в Москве, значит, надо осмотреть главную, да еще и бесплатную достопримечательность. Что касается Турковского, тот, конечно, как коренной москвич туда не ходил, потому что в любой день мог туда пойти.

В гардеробной Свердловского зала раздевалась большая толпа участников мероприятия. Пахло мокрой одеждой. Раздевшись, народ собирался в кучки, демонстрируя преувеличенную независимость или даже некоторые властные полномочия. Преобладали пожилые фигуры с всевозможными заколками: то с флажками Верховного Совета, то с орденскими планками, а то и с бляхами лауреатов. Дамы были в катастрофическом меньшинстве; малопривлекательные. В несколько большем меньшинстве были молодые фигуры без блях; почти все они знали дpyr друга.

Вce либералы деловито целовались в щеку, как будто перед премьерой в «Современнике». Обменивались короткими фразами. Как дела? Ничего. Что тут будет? Скоро узнаем. Ваксон на минуту задумался о выражении «ничего». Ничего на Руси означает хорошо. В том смысле, что нет ничего плохого. Пока. Если что-нибудь происходит, это всегда плохо. Быстро проходит Антошка Андреотис, вынимает из кармана одну за другой книжечки «Грушевидного треугольника», быстро надписывает фломастером, одаривает людей левого крыла. И не только левого, между прочим. Подписал даже пресловутому бегемоту Суфроньеву. Тот просиял и горделиво огляделся: видели, меня даже передовая молодежь, эти нахальные гаврики, и те уважают! Ваксон подумал, что надо было бы прихватить с собой хотя бы один экземпляр журнала с «Цитрусами». Подарил бы, ну, вот хотя бы Эренбургу. Илья Григорьевич стоял нахохленный и одинокий, посасывал пустую трубку. Надеюсь, вспомнит старый парижский богемщик, как к нему на ночь глядя в Новый Иерусалим вперлась молодая богема: Атаманов, Миш, Подгурский и Ваксон, как полночи сидели и сотрясали устои, пока его чуткий колли не захрапел под столом. Ваксон двинулся было дарить журнал, но тут вспомнил, что журнала он не взял, и славировал в противоположную сторону.

Назад Дальше