Я —
сын веры в труд человека.
В цветы на земле обгорелой.
Я —
сын веры!
Веры в молчанье
под пыткой.
И в песню перед расстрелом.
Какое право я теперь имею декларировать эту веру, если я испугался какого-то анекдотичного субъекта, воплощения всеобщей тупости, который мной командовал как хотел: «Идите! Садитесь! Аплодируйте! Молчите в тряпочку!..»
Он замолчал и уставился в сторону Садового кольца, которое излучало неопределенное красновато-матовое свечение и изрыгало грохот бесконечных, неизвестно с какой целью несущихся пустых и грязных самосвалов.
— Послушай, Роб, — проговорил Королев. — Я хочу тебе напомнить еще пару строчек из этого стиха.
Веры не в бога,
не в ангелов.
не в загробные штуки!
Я —
сын веры в солнце…
Знаешь, я хотел бы тебе посоветовать еще раз подумать над этими строчками. Ведь мы все-таки не принадлежим к цивилизации солнцепоклонников. В государстве ацтеков Солнце требовало человеческих жертв. Люди тысячами стояли в очередях на умерщвление. А мы пожертвовали миллионами ради революции. Кажется, хватит. Жертвоприношение не повторится. Солнце — это глаз Бога; поэтому ты и веришь ему. А Бог — это вся Вселенная, в которой есть люди. А ангелы — это и есть те «загробные штуки», в которые ты не веришь. Духи, проникающие к сущим. Знаешь, где я этой премудрости набрался? В разговорах с великим физиком Кристофером Томмом, в Кембридже. Он абсолютно серьезно верит во все, во что ты не веришь, и во все, во что ты веришь. Теперь сравни все это, совершенно безбрежное в своей непостижимости, с воплями осла, которому колючка попала под хвост. Сравнил? Помогает?
Роберт расхохотался и долго не мог остановиться. Анатолий Королев смеялся в унисон, однако прислушивался, не мелькают ли в хохоте Роба нотки истерии. Нет, не мелькали. Обнявшись за плечи, они медленно пошли в сторону подъезда. Королев позвонил из телефонной будки домой. Оказывается Анка и Ритка уже приехали к ним и ждут Роберта, чтобы вернуть его в лоно. И все там хохочут как сумасшедшие: «В лоно! В лоно!»
— Но что же мне делать теперь, Толь? — спросил совсем протрезвевший Роберт. — Как жить в литературе?
— Живи так же, как и жил, — сказал замминистра иностранных дел (в скобках сообщаем, что он вовсе не был вторым номером в этом министерстве; там таких вторых было восемь персон). — Пиши стихи, Роб, и посылай их в журналы. Уверен, что тебя будут печатать. Ведь ты кумир, Роб. Тебя обожают массы.
— Это верно, — он почесал затылок. — Сегодня, не поверишь, на улице Горькой потрясающая девчонка бросилась мне прямо на шею.
— Вот в это я верю, мой друг.
На следующий день, восьмого марта, циклон продолжал бедовать над Москвой. У Антоши Андреотиса ондатровая шапка совсем промокла и стала напоминать усевшегося на великолепную поэтическую голову водяного зверька. К счастью, он уступил настояниям отца и влез в галоши. Теперь можно было переть напролом через снежные лужи и поднимать буруны.
Пока двигался к Кремлю через Красную площадь, вспоминал недавнюю Америку, ее удивительную зиму в Коннектикуте, где небо отличалось непогрешимой морозноватой голубизной, где на деревьях еще висели желтые и красные листья, оставшиеся от «индейского лета», и значительная часть населения в цветных шарфах и перчатках, однако в летних курточках и тапочках, с энтузиазмом бежит на площадь в кампусе, где выступает похожий на американского студента поэт, приехавший из страны большевиков.
Мальчик — скажет, —
Ах, какой у вас акцент!
Закажите мне
Мартини и абсент.
Нет, мир все-таки неплох: в нем масса всяческих вещей, вызывающих жгучий интерес, и вместе они составляют колоссальный калейдоскоп, в котором может разобраться только поэт. Быть поэтом — это здорово: все время трясешь эту грандиозную штуку, этот мир, и возникает что-то надмирное, подмирное и замирное. Неплохо также ощущать себя первым мастером вещей, виртуозом слов и глоссолалии. Совсем неплохо быть первым гроссмейстером в цеху, чтобы все оборачивались, когда ходишь. Ты можешь всякого из мастеров подбодрить. Вчера надо было подбодрить Робку Эра; очень жаль, что ты в толпе проскочил мимо. Сегодня обязательно подойду и положу ему руку на плечо, которому под стать только моя макушка. «Старик, — скажу я ему, — остынь и не вертись среди смятых простынь. А тот, кого зовут Аполлон, это не он, не бог, не слон, а тот, кого не пустят в салон, возникший среди пустынь. Надеюсь, остынет и круглый хрущ, который не так уж могущ».
В прекрасном расположении духа поэт проскользнул мимо могутных стражей из состава Кремлевского полка, дружески им всем подмигнув — если еще не узнаете, ребята, то вскоре узнаете! — и быстро зашагал по священному уже пространству — как все-таки Велимир замечательно сказал: «Эй, молодчики-купчики, ветерок в голове. В пугачевском тулупчике я иду по Москве!» А вот и тот дворец с круглым куполом, над которым вьется, как Роберт говорит, «флаг цвета крови моей». Позвольте, позвольте, любезнейший Роб, ведь кроме этого монохрома у вас в крови немало всевозможных разноцветов: и лейкоциты, и эритроциты, а также и красавцы Эо-Зино-Филы!
В вестибюле он увидел Длинного, то есть Яна Тушинского; опять в новом костюме; у меня такого элегантизма нет и не будет; поэту вовсе не обязательно плодить костюмы; надо просто как-то одеваться по-поэтически; свитер, фуляр или шарф, вот и все, не броско, но; ну, вы понимаете. Издалека они посмотрели друг на друга, но не приблизились, даже не поздоровались. Выполнялась тактика Яна: не кучковаться.
Зато поздоровкались с БольБорМазуром, как литературная молодежь называла Болеслава Борисовича Мазурука, заместителя заведующего отделом культуры ЦК КПСС, то есть как раз по литературному ведомству. Больбор вообще-то тяготел к «почвенникам», «деревенщикам» как истинно русским ревнителям реалистической традиции, однако, постоянно отстраняясь от городских либералов и формалистов, он из них выделял Антошу, хоть и самого авангардного, но зато такого таланта родного языка, такого звонкого сотрясателя пасмурных небес, которого надо беречь и направлять.
— Ну что, Антон, осчастливишь сегодня собой государственную трибуну? — спросил Больбор с кривоватой, нечитаемой улыбочкой, с каковой они все, номенклатурщики, повадились говорить с писателями-западниками.
— Да мне никто ничего подобного не говорил, — с долей некоторого незловредного возмущения, как это было принято среди надзираемых, проговорил поэт. — Неужели трудно было, Больбор, заранее предупредить?
— А неужели трудно было, сэр, пиджачок с галстучком-то надеть, — упрекнул замзав. — Все-таки обстановка-то здесь вполне официальная. Впрочем, не волнуйся: тебя в списках ораторов нет. Спрашиваю на всякий случай. Диалог идет спонтанно. Вдруг попросят ответить на какой-нибудь вопрос.
— Я знаю, что сказать, Больбор, — с минимальным, но все-таки вызовом ответствовал поэт. — Заикаться не буду.
Пока толпа рассаживалась, Антоша высматривал, где кто располагается из своих. Увидел многих, но не всех: Генрих Известнов, Илларион Голенищев, Кукуш, Турковский, Ваксон, Салтыков… Все опускались в кресла в разных местах. Мысль Андреотиса вдруг пошла в совершенно непредвиденном и не очень-то уместном направлении. Почему не видно Нэлки Аххо, подумал он. Почему ее не приглашают мудаки? Хотя бы одно появилось неотразимое женское лицо! Поэтессу мирового первопорядка не приглашают! Если бы она была здесь, вот с ней я бы все-таки обязательно скучковался. Сидели бы рядом, я бы иногда притрагивался к ее незабываемому колену. Ба, да ведь сегодня же 8-8-8 же Марта, Международный же женский день! И как-то получается не по-мужски, не по-джентльменски…
И вот они начинают выплывать, отнюдь не расписные. Ведет их очень малоприятный, лысый и пузатый господин с насупленным и властным пятаком. Ну вот, расселась по-барски диктатура пролетариата, взирает со своего возвышения со скрытым, но очевидным пренебрежением на свое крепостное холуйство. Бровастый Брежнев один пребывает в несколько фривольном расположении духа. Ему и поручено поздравить с праздником присутствующих женщин, которых в этом зале раз-два и обчелся. «Дорохые тоуарыщи жэншыны!» — с добрым некоторым юморком произносит ба-а-альшой любитель женщин, Председатель Президиума Верховного Совета. А почему «товарищи», а не «товарки», думает Антоша Андреотис. Ведь есть же у этого слова женский род; любой товарищ может заглянуть в словарь Даля и убедиться. После Брежнева на трибуну взлетает представительница этих самых женщин, поэтесса, товарка Щавеленкова. Бойко, по-комсомольски она приветствует руководителей партии и правительства, заверяет их в искренности чувств, обещает дальнейшие успехи. Засим начинает читать отрывок из своей эпохальной поэмы «Мой друг». От имени героини звучат стихи вот такого рода:
Когда нежданная беда
Гремит над головою громом,
Как пережить? Бежать куда?
Бегут — к секретарю райкома!
Бегут, распахивая двери
Не в кабинеты, а в сердца.
Здесь успокоят, здесь поверят.
Здесь разберутся до конца.
Антошу тут осеняет: да ведь эту поэму целиком Зинка читала на поэтической секции. Героиня там к концу выходит замуж за секретаря райкома и отправляется вместе с ним возглавлять стройку коммунизма. Читай-ка, читай все целиком, так, глядишь, и до перерыва дотянем, до цековских сосисочек.
Нет, не дотянули. Щавеленкову на трибуне сменила представительница международного отряда передового женщинства, польская поэтесса Бандерра Бригадска. Будучи польской, она была в то же время и советской, поскольку жила в Москве со своим мужем, заядлым сталинистом и лауреатом Корнейчучиным. Эта дама, в отличие от щебетуньи Щавеленковой, была основательным членом Совета Мира, а заодно и Коминформбюро. Серьезным тоном, почти без всякого акцента, равно как и без всякой игривости, она вещала, что мы живем в непростое время, в довольно сложное время, когда подрывные центры империализма только и ждут, чтобы использовать против нас любую нашу ошибку, любую непродуманную оговорку. Она, Бандерра, только что вернулась из Польской Народной Республики, и там наши товарищи, коммунисты-интернационалисты, сетовали на то, что советские молодые писатели мешают Польской Объединенной Рабочей партии строить социализм.
И вдруг в Свердловском зале Кремля то ли потолок обрушился, то ли пол разверзся — нет, подумал Антоша, это зверинец затаившийся проснулся, — в общем, зал взревел: «Позор! Позор! Позор!»
Бандерра Бригадска спокойно ждала, когда товарищи мужчины выревутся. Ждать пришлось не менее пяти минут. Только к концу общего рева до Антоши дошло, что этот хипеж имеет к нему какое-то прямое отношение. Наконец Хрущев буркнул в микрофон: «Товарищ Бригадска, расскажите подробно, на чем такие жалобы основаны, чтобы прояснить».
Рев затих.
— В Варшаве есть журнал «Политика» с весьма сомнительной репутацией. Можно сказать, что с сильным ревизионистским душком. Там были напечатаны, одно за другим, два больших интервью, одно со знаменитым молодым советским поэтом, другое с известным молодым прозаиком. Их классовая позиция оставляет желать много лучшего, а проще говоря — просто отсутствует. Взгляды и мысли этих молодых людей расшатывают наши устои, что особенно опасно в польской обстановке, где снова набирает силы реакционный лагерь, те лица, что жаждут реванша после подавления венгерской контрреволюции…