Таинственная страсть. Роман о шестидесятниках - Аксенов Василий Павлович 43 стр.


Только в черноте Черного, откуда медленно приходили небольшие белые валы, передвигались какие-то огоньки.

Он был сверху, на ней. Старался не придавливать. Иногда выпрямлялся, иногда опускался, чтобы ощутить всем телом ее обнаженность, упирался локтями в постель. Она, закинув голову за подушку, стонала: «скрымтымным, скрымтымным…» Иногда шептала: «Не щади, не щади…» Иногда взвизгивала: «Онзи! Онзи!» Ее влагалище сжималось вокруг его корня. Она уже несколько раз приходила к своей вершине, а потом размягчалась, с нежностью обнимала его плечи и шею, искала губами его губы, шептала: «Не уходи, вдави», а пятками своими сама вдавливалась в его зад. И наконец он сам начал чувствовать, что подходит к завершению, что страсть и нежность окончательно переплелись, что он летит с ней в одном клубке, потеряв гравитацию, и что кожа уже сползает с его крестца.

Потом, когда все успокоилось, он долго еще лежал в объятии ее ног, а руками ласкал ее распростертые руки и грушевидные груди, запускал пальцы в ее волосы, поднимал ее голову, целовал в губы, в уши и удивлялся, с какой покорностью она все ему отдает, и никак не мог до конце осознать, что такое владение женщиной. «Ты знаешь, — сказала она, — я думаю о нашей близости. Ты старше меня на шесть лет, а мне все кажется, что мы одноклассники. Сегодня, когда ты читал своего Гайдна, я окончательно влюбилась в тебя. Я раньше думала только о ебле и никогда о любви. С тобой — все это вместе. Теперь иди к себе, милый, а я буду спать счастливым сном влюбленной дуры. Повременим со скандалами».

Он долго еще бродил по опустевшим аллеям и несколько раз наталкивался на шмыгающих повсюду ежей. Что будет дальше? — думал он. Как все это преодолеть? И имею ли я право все это преодолевать? Было около 11 часов ночи, когда он поднялся по ступеням крыльца в свое «бунгало». На террасе остались бесконечные следы пиршества. Пахло всем, но в основном окурками и паршивым алжирским вином. Боясь разбудить жену, он приоткрыл дверь в комнату. Там горел ночник, но жены там было. В душевой ни звука. Жена отсутствует. Пошел на соседнюю террасу, к женщинам Эра. Там тоже стояла тишь. В комнате на широкой кровати спали дети — Полинка и Дельф. Рядом в кресле смежила очи над книгой теща Ритка. Он вернулся к себе и лег, вернее, опрокинулся спиной на террасный диванчик. И вдруг возликовал всей душой вдогонку межзвездному Пролетающему: Любовь! Любовь! Любовь!

1968, ночь с 20 на 21 августа

Акция

Пограничный катер «Кречет» с двумя скорострельными пушками медленно приближался к Львиной бухте. В двух кабельтовых от него мористее двигался однотипный «Сыч». На «Кречете» группа захвата сидела на палубе, смолила табак. Старлей Пахом, стоя в рубке, слышал, как матросы переговаривались с нехорошими, прямо скажем, с говенными улыбками. Тема была основная — бабы. Тут, у этих антисоветчиков кадры — уссаться мало! Надо будет мужиков загнать в трюм, а девок — в «Тронный зал» и всех там уебать. Начали ржать и даже катались от смеха по палубе. Да у нас штыков на этих кадров не хватит! Придется Челюсту во внештатном режиме поработать. Челюст, твой прибор-то тебя не подведет? Пацаны, а я вчерась на набережной их принцессу, ну, Миску-то, видел; вот это девка, прям стюардесса! Пришлось своего кочета через карман держать, чтобы не выскочил. Значит так, эту Миску, если возьмем, пропустим через всю команду и экипаж; понятно, салаки? А может, Челюста на нее выпустим? Он и сам ее заебет за всю команду. Тут опять все покатились.

Какого черта, сморщился старлей Пахомов. Какую еще Миску они нашли? Вдруг осенило: это они «Мисс Карадаг», Милочку Колокольцеву так называют; «Мисс» для этих говнюков — это «Миска». Вышел из рубки, гаркнул «Всем встать! Разобраться! Смирно!»

С большим презрением он наблюдал построение вдоль борта этой неполной дюжины говнюков: Грешнев, Сосыгин, Шуриленко, Глдянский, Кустинов, Рахимов, Дропов, Пернус, Тришин, Шерненко, кто сутулый, кто узкогрудый, кто длиннолапый, кто коротконогий, все с порочными мордами, и наконец, Челюст, узколобый недомерок с диким от постоянных издевательств взором; словом, настоящий десант.

«Значит так. По высадке занимаем оборону. Ждем подхода «Сыча». После их высадки продвигаемся в глубину бухты. Всех обнаруженных обитателей концентрируем на пляже для дальнейшей эвакуации. Еще раз повторяю: никого не бить, никого не насиловать, категорически не стрелять. Все нарушители этого приказа предстанут перед трибуналом».

«Кречет» на самых малых оборотах приближался к бухте. Слабенькая розоватость уже поднималась на восточном склоне небес. Мрак постепенно переходил в темно-синий полумрак. Львиная с ее скалами и отвесами вставала перед носом сторожевика словно фантастический чертог. Старлей Пахомов связался по радиотелефону с отрядом ментовки в горах. Оттуда сообщили, что никаких людей над отвесами пока не обнаружено.

Осталось несколько метров до пляжа. Включили прожектор. В его свете увидели пустые накаты гальки. Несколько чаек трепали какой-то жалкий пластиковый мешочек. Испуганные светом, они поднялись и исчезли в полумраке. Мешочек свалился, продемонстрировав несколько жестянок из-под консервов. Больше никаких признаков пребывания человека, не говоря уже о какой-то таинственной Республике, не обнаруживалось. Толчок под днищем. С кормы сбросили якорь, а с носа спустили узкий трап. Десант прошел по трапу на берег. Разобрались цепью и залегли за скатом гальки, выставив дула автоматов, из которых приказано было не стрелять. Через несколько минут «Сыч» повторил маневр «Кречета». В бухте таким образом набралось около двух дюжин «штыков».

Командующий идиотской операцией старлей Пахомов спустился на берег и послал две группы матросов вперед, а сам сделал несколько снимков для отчета. После чего сел на гальку и стал вспоминать свою любимую цититу: «Черт догадал родиться мне в России с душою и талантом». Через полчаса вся матросня вернулась, ничего не найдя, кроме маленькой пластмассовой заколки для женских волос. Сверху, с отвесов, менты проорали, что Республика по всем признакам самоликвидировалась. Из штаба операции командуют отбой. Матросы с вытянутыми, в некотором смысле ослоподобными, физиономиями молча поднимались на свои корабли. Один только олигофрен Челюст бурно хохотал и прыгал, как какой-нибудь Квазимодо.

Сон Ваксона в эту ночь был разорван грозными угрожающими воплями и дикими, будто бы предсмертными визгами. В первую минуту ему все еще казалось, что это сон и, если проснуться, все кончится. Однако непонятные и страшные, поистине адские звуки продолжались и нарастали. Он встал и натолкнулся на еще неразобранный после вчерашнего пиршества стол. Злые духи бесновались не на столе, но неподалеку. На краю стола одна сидела мыслящая чайка Джонатан; так во всяком случае ему показалось. Он обогнул стол и в мутных предрассветных сумерках увидел, что на кострище холма не менее одной, а может быть, и две дюжины одичавших коктебельских кошек раздирают то, что осталось там от зажаренных тушек. По нескольку тварей вцеплялись в мясо или в кость, рвали на себя, издавая жуткие звуки, и сливались в клубок, как будто хотели пожрать друг друга. Несколь минут он как завороженный созерцал злодеяние. Потом стал думать, как его пресечь.

Из-за угла «бунгало» вышел Роберт; похоже было, что он еще не ложился спать.

— Что тут происходит, Вакс? — спросил он, словно сосед мог быть полностью в курсе дела.

Ваксон максимально приблизился к этому курсу, сказав:

— Кошки дерут останки ягнят.

Ни тот ни другой, конечно, еще не знали, что именно в этот час в Пражском аэропорту началась выгрузка десанта из бесконечно прибывающих «антонов».

— У тебя там не осталось чего-нибудь на опохмел? — спросил Роберт.

Ваксон огляделся вокруг и тут же увидел под крыльцом трехлитровую банку «Белого крепкого», как будто Кот Бегемот их немедленно обеспечил по хлопку Доктоpa Воланда. Предварительно разогнав исчадий ада и набросав лопатой поверх оставшихся косточек с клочками мяса тлеющих еще углей, они уселись в аллее на одной из скамеек в обществе трехлитрового пузыря и двух граненых стаканов. Ваксон хотел было затеять беседу о гримасах похмельного часа, но Роберт только промычал и отрицательно покачал ладонью перед ртом: дескать, не могу говорить ни о чем. Ваксон знал за ним склонность подолгу молчать. Сидит с другом — лучше всего, если это Юстас, — молчит, чокается, что-то мычит, выпивает, улыбается и молчит, молчит. На следующий день встретишь его, сильно хлопает по плечу: здорово вчера посидели, старый! В принципе, такие молчуны — это не редкость среди пьющих людей, особенно в рамках Союза писателей. Многие считали, что совместное молчание над бутылкой — это признак подлинной дружбы. Ваксон и сам иной раз — не часто — в темные часы похмелья думал: о чем еще говорить, и так все ясно. Впрочем, он всегда ждал, когда темные часы отступят и подступит нечто противоположное: дружеские откровения и склонность к странному похмельному юмору. Отвратное крепленое пойло как раз к такому состоянию и толкало. Несколько раз уже мелькала мысль — не поведать ли Робу о своем ночном любовном счастье? К счастью, мысль эта тут же отлетала, гонимая мыслью «ты что, рехнулся?». В общем, пока молчали и пили, даже не замечая, что сумерки с каждой минутой рассеиваются.

И вдруг обнаружили себя вдвоем среди пустынного крымского утра. Роберт выкатил свои круглые зенки и недоуменно развел руками: что, мол, с ними сделаешь — дрыхнут. Ваксон покивал и помотал башкой: может быть, дрыхнут, а может быть, все исчезли. Прошло еще несколько времени. В глубине территории, то есть ближе к центральному бюсту, неразборчиво заговорило радио. Восемь часов утра. В глубине аллеи появилась мужская фигура. Она приближалась. «Давай переползем куда-нибудь?» — предложил Ваксон. Роберт кивнул. Но оба не двинулись с места.

Фигура продолжала приближаться. Казалось, она чем-то наслаждается в это утро. Впрочем, чем тут можно наслаждаться этим утром, если не самим утром. Мужик был плотный, в бежевой тенниске. Бежевые тенниски всегдa в два раза увеличивают плотность; в том случае, если мужик действительно плотный. На голове у него была хорошая кепка-восьмиклинка. Тоже бежевая. Не скрывает ли она хорошей бежевой лысины? Оказалось — скрывает. Точнее, скрывала. Он снял кепку и помахал на свое тяжелое лицо, покрытое нехорошим, городским, то есть опять же бежевым, загаром. Потом водрузил головной убор обратно. Вообще мужик был весь в различных тонах бежевого. Темно-бежевый пиджак он нес за вешалку на плече. На вид ему (не пиджаку, а мужику) было что то в районе пятидесяти.

На самом деле ему было не в районе пятидесяти, а точно пятьдесят. Он, Семен Михалыч Кочевой, вчера прилетел в Симферополь, переночевал там у друга, а ранним-ранним утром на обкомовской «Волге» помчался в Коктебель, чтобы первым принести в писательскую обитель радостную весть.

Когда расстояние сократилось шагов до пятидесяти, он чуть притормозил, нацепил очки, вгляделся, распахнул объятия и с криком «Роберт!» устремился к близкому, как он полагал, литературному человеку. «Роберт, родной! Веришь, сбылось! Наши взяли Прагу!» Он был Роберту макушкой чуть повыше плеча. Объятие получилось односторонним и нелепым, тем более что потрясенный Роберт стоял столбом. Обниматься с Ваксоном товарищ Кочевой явно не собирался: очевидно, не полагалось по иерархии. Однако сунул в его сторону победоносную ладонь. Она (ладонь) повисла в воздухе. «Поздравляю, ребята, поздравляю! И вы меня поздравьте! Нет, каков Брежнев! Нет, каково наше Политбюро! Решились наконец-то! Показали себя настоящими коммунистами! Вся дубчековская бражка взята под стражу!»

Назад Дальше