– Это, как по-нашему говорится: cherche – замечает командир.
– А плюнул бы, так и все бы ладно!
– Оно конечно, ваше превосходительство, что лучше плюнуть, но ведь, сдругой стороны, и сердце иногда болит! – возражает статский советникГенералов.
– И ой-ой, еще как болит! – развивает Иван Фомич.
– И все-таки плюнуть! – упорствует Голубчиков, – да помилуйте, господа, что ж это за ребячество! Ну, вы представьте себе, например, меня: ну, иду я по улице и встречаю на пути своем неприличную кучу… Неужели ястану огрызаться на нее за то, что она на пути моем легла? нет, я плюну нанее и, плюнувши, осторожно обойду.
– Нет-с, ваше превосходительство, я насчет этого не могу пристать квашему мнению, – возражает Иван Фомич, – конечно, на кучу, так сказать, неодушевленную и, следовательно, не своим произволом накиданную, сердитьсясмешно, но в овраг ее свалить все-таки следует-с.
– А если овраг уж завален?
– И, ваше превосходительство! в губернском городе чтоб не нашлосьместа для нечистот! – да это боже упаси!
– А я все-таки продолжаю утверждать, что следует плюнуть, и большеничего!
– Нет, вы мне объясните, за что они передрались? – спрашиваетГенералов.
– Да верно ли это?
– Ты, генерал, не соврал ли?
– Ведь ты, ваше превосходительство, здоров врать-то!
– Помилуйте-с, сейчас из клуба-с; Забулдыгин сам всем рассказывает!
– Чай, шампанское на радостях лакает?
– Не без того-с.
– Ну, значит, крупно наябедничал!
– А жаль молодого человека. Еще намеднись говорил я ему: "Плюньте, Николай Иваныч!" – так нет же!
Для объяснения этой сцены считаю не излишним сказать несколько слов оШалимове и Забулдыгине.
Шалимова мы вообще не любили. Человек этот, будучи поставлен природоюв равные к нам отношения, постоянно предъявлял наклонности странные и дажеотчасти подлые. Дружелюбный с низшим сортом людей, он был самонадеян и дажезаносчив с равными и высшими. К красотам природы был равнодушен, а кчеловеческим слабостям предосудительно строг. Глумился над пристрастиемгенерала Голубчикова к женскому полу, хотя всякий благомыслящий гражданиндолжен понимать, что человек его лет (то есть преклонных), и притом имеющийхорошие средства, не может без сего обойтись. Действия Забулдыгина порицалоткрыто и (что всего важнее) позволял себе разные колкости насчет егодействительно не соответствующего своему назначению носа. Вообще же виделпредметы как бы наизнанку и походил на человека, который, не воздвигнув ещенового здания, желает подкопаться под старое. Желание тем более пагубное, что в последнее время уже неоднократно являлись примеры исполнения его. Следовательно, удаление такого человека должно было не огорчить, нообрадовать нас. И думаю, что принесенное Рылоновым известие произвелоименно подобного рода действие; хотя же генерал Голубчиков и заявил приэтом некоторое сожаление, но должно полагать, что это сделано имединственно по чувству христианского человеколюбия.
Что же касается Забулдыгина, то человек этот представляет некоторыйпсихический ребус, доселе остающийся неразгаданным. По-видимому, и вмнениях о природе вещей он с нами не разнствует, и на откупа смотрит сразумной точки зрения, и в гражданских доблестях никому не уступит; тем неменее есть в нем нечто такое, что заставляет нас избегать искренних к немуотношений. Это «нечто» есть странный некий административный лай, который, как бы независимо от него самого, природою в него вложен. Иной раз он, видимо, приласкать человека хочет, но вдруг как бы чем-либо поперхнется и, вместо ласки, поднимет столь озлобленный лай, что даже вчуже слышатьбольно. Такие люди бывают. Иной даже свой собственный нос в зеркале увидити тут же думает: "А славно было бы, кабы этот поганый нос откусить илиотрезать!" Но если он о своем носе так помышляет, то как мало должен пещисьо носах, ему не принадлежащих! Очевидно, сии последние не могут озабочиватьего нисколько. Многие полагают, что озлобление Забулдыгина происходитчастью от причин гастрических (пьянства и обжорства), частью же отогорчения, ибо, надо сказать правду, Забулдыгин немало-таки потасовок вжизни претерпел. Но нам от этого не легче, потому что лай Забулдыгина нетолько на Шалимова с компанией, но и на всех нас без различия простирается, хотя с нашей стороны, кроме уважения к отеческим преданиям и соблюденияиздревле установленных в палатах обрядов, ничего противоестественного илипасквильного не допускается. А потому в сем отношении поступки Забулдыгиная ни с чем другим сравнить не умею, кроме злобы ограниченной от породышавки, лающей на собственный свой хвост, в котором, от ее же неопрятности, завелись различные насекомые.
Пора, однако ж, кончить с Шалимовым и Забулдыгиным, воспоминание окоторых отравляет приятные часы нашего существования. Уже давно ждут насгостеприимные зеленые столы, и генерал Голубчиков с любезной улыбкойостанавливается перед каждым из нас, предлагая по карточке. В продолжениепоследующих двух часов со всех сторон раздаются лишь веселые возгласы, имогу сказать смело, что даже проигрыш денег, обыкновенно располагающийчеловека к скорби и унынию, не нарушает общего приятного настроения духа.
В особенности отличается пехотный командир, который за картами хочетвознаградить себя за несколько часов тягостного молчания, наложенного им насебя в продолжение вечера.
– Греческий человек Трефандос! – восклицает он, выходя с треф.
Мы все хохочем, хотя Трефандос этот является на сцену аккуратно каждыйраз, как мы садимся играть в карты, а это случается едва ли не всякийвечер.
– Фики! – продолжает командир, выходя с пиковой масти.
– Ой, да перестань же, пострел! – говорит генерал Голубчиков, покатываясь со смеху, – ведь этак я всю игру с тобой перепутаю.
Таким образом мы приятно проводим остальную часть вечера, вплоть досамого ужина.
Кто что ни говори, а карты для служащего человека вещь совершеннонеобходимая. День-то-деньской слоняясь по правлениям да по палатам, поневоле умаешься и захочешь отдохнуть. А какое отдохновение может бытьприличнее карт для служащего человека? Вино пить – непристойно; книжкичитать – скучно, да пишут нынче все какие-то безнравственности; разговоромпостоянно заниматься – и нельзя, да и материю не скоро отыщешь; с дамамилюбезничать – для этого в наши лета простор требуется; на молодых утешаться– утешенья-то мало видишь, а все больше озорство одно… Словом сказать, везде как будто пустыня. А карты – святое дело! За картами и время скорееуходит, и сердцу волю даешь, да и не проболтаешься. Иной раз и чешется языкчто-нибудь лишнее сказать, ан тут десять без козырей соседу придет – ну ипромолчишь поневоле. Нет, карты именно благодетельная для общества вещь – это не я один скажу.
Но вот и ужин. Кушанья подаются не роскошные, но сытные и здоровые. Подкрепивши себя рюмкой водки, мы весело садимся за стол и с новой силойвозобновляем прерванную преферансом беседу. Вспоминается милое староевремя, вспоминаются молодые годы и сопровождавшие их канцелярские проказы, вспоминаются добрые начальники, охранители нашей юности и благодетели нашейстарости, – и быстро летят часы и минуты под наплывом этих веселыхвоспоминаний!
Так проводим мы свободные от служебных занятий часы, и могу сказать посовести, что наступающий затем сумрак ночи не вызывает за собой никакихвидений, которые могли бы возмутить наш душевный покой. И в самом деле, перелистывая книгу моей жизни (книгу, для многих столь горькую), я нахожу вней лишь следующее:
Такого-то числа, встал, умылся, помолился богу, был в палате, гдепользовался правами и преимуществами, предоставленными мне законом идревними обычаями родины; обедал, после обеда отдыхал, вечер же провел вбезобидных для ближнего разговорах и увеселениях.
Такого-то числа, встал, умылся, помолился богу, был в палате и т. д.,то есть одно и то же ровно столько раз, сколько по благости провидения, суждено будет прожить мне дней в земной сей юдоли.
ДЕРЕВЕНСКАЯ ТИШЬ
Утро. Кондратий Трифоныч Сидоров спал ночь скверно и в величайшейтоске слоняется по опустелым комнатам деревенского своего дома. Комнатцелый длинный ряд, и слоняться есть где; некогда он гордился этим рядомзал, гостиных, диванных и проч. и даже называл его анфиладою, произнося ннесколько в нос; теперь он относился к анфиладе иронически и, принимаягостей, говорит просто: «А вот и сараи мои!»
На дворе зима и стужа; в комнатах свежо, окна слегка запушило снегом; вид из этих окон неудовлетворительный: земля покрыта белой пеленою, речкаскована, людские избы занесло сугробами, деревня представляется издаликакою-то безобразною кучею почерневшей соломы… бело, голо и скучно!
Походит-походит Кондратий Трифоныч – и остановится. Иногда потрет себеладонью по животу и слегка постонет, иногда подойдет к окну и побарабанит встекло. Вон по дороге едут в одиночку сани, в санях завалился мужик; проезжает мимо барского дома и шапки не ломает.
– "Ладно!" – думает Кондратий Трифоныч.
И опять начинает ходить по своим сараям, и опять остановится. Посмотрит на сапоги, просторно ли они сидят на ноге, вытянет ногу, чтобудостовериться, крепко ли штрипки пришиты и не морщат ли брюки.
– Ванька! квасу! – кричит Кондратий Трифоныч.
Ванька бежит из лакейской и подает на подносе стакан с пенящимсяквасом. Но Кондратию Трифонычу кажется, что он не подает, а сует.
– Что ты суешь? что ты мне суешь? – вскидывается он на Ваньку.
– Ничего я не сую! – отвечает Ванька.
"Ладно!" – думает Кондратий Трифоныч.
И опять начинается ходьба. Кондратий Трифоныч останавливается передстенными часами и пристально смотрит на циферблат, посредине циферблатакрупными буквами изображено: London, а внизу более мелким шрифтом: Nossoffa Moscou. Все это он сто раз видел, над всем этим сто раз острил, но онвсе-таки смотрит, как будто хочет выжать из надписи какую-то новую, неслыханную еще остроту. Часы стучат мерно и однообразно: тик-так, тик-так;Кондратий Трифоныч вторит им: "тикё-такё, тикё-такё", притоптывая в тактногою. Наконец и это прискучивает; он снова подходит к окну и начинаетвглядываться в деревню. Оттуда не слышно ни единого звука; только серыедымки вьются над хижинами добрых поселян. Кондратию Трифонычу, неизвестно счего, приходит на мысль слово «антагонизм», и он начинает петь: "Антагонизм! антагонизм!", выговаривая букву н в нос. Все это заканчиваетсясвистом, на который опять вбегает Ванька.
– Ты что на меня глаза вытаращил? – напускается на него КондратийТрифоныч.
– Ничего я не вытаращил! – отвечает Ванька.
– Ладно! – говорит Кондратий Трифоныч, – пошел, позови Агашку!
Через минуту является Ванька и докладывает, что Агашка не идет.
– Почему ж она не идет?
– Говорит: не пойду!
– Только и говорит?
– Только и говорит!
– Ладно!
В голове Кондратия Трифоныча зреет мысль: он решается все терпеть, всевыносить до приезда станового. Поэтому, хотя внутри у него и кипит, но онэтого не выражает; он даже никому не возражает, а только думает про себя: "Ладно!" – и помалчивает… до приезда станового.
Не дальше как вчера на ночь Ванька снимал с него сапоги и вдруг ни стого ни с сего прыснул.