Невинные рассказы - Салтыков-Щедрин Михаил 15 стр.


И разные странные, противоречивые мысли одна за другой отвечали мне наэтот вопрос. То думалось, что вот приеду я в указанную мне местность, приючусь, с горем пополам, в курной избе, буду по целым дням шататься, плутать в непроходимых лесах и искать… "Чего ж искать, однако ж?" – мелькнула вдруг в голову мысль, но, не останавливаясь на этом вопросе, продолжала прерванную работу. И вот я опять среди снегов, среди сувоев, среди лесной чащи; я хлопочу, я выбиваюсь из сил… и, наконец, моеусердие, то усердие, которое все превозмогает, увенчивается полным успехом, и я получаю возможность насладиться плодами моего трудолюбия… в видетрех-четырех баб, полуглухих, полуслепых, полубезногих, из которых младшейне менее семидесяти лет!.. "Господи! а ну как да они прослышали как-нибудь? – шепчет мне тот же враждебный голос, который, очевидно, считаетобязанностью все мои мечты отравлять сомнениями, – что, если Еванфия…Е-ван-фи-я!.. куда-нибудь скрылась?" Но с другой стороны… зачем мнеЕванфия? зачем мне все эти бабы? и кому они нужны, кому от того убыток, чтоони ушли куда-то в глушь, сложить там свои старые кости? А все-таки хорошобы, кабы Еванфию на месте застать!.. Привели бы ее ко мне: "Ага, голубушка, тебя-то мне и нужно!" – сказал бы я. "Позвольте, ваше высокоблагородие! – шепнул бы мне в это время становой пристав (тот самый, который изловилЕванфию, покуда я сидел в курной избе и от скуки посвистывал), – позвольте-с; я дознал, что в такой-то местности еще столько-то безногихстарух секретно проживает!" – "О боже! да это просто подарок!" – восклицаюя (не потому, чтоб у меня было злое сердце, а просто потому, что я ужзарвался в порыве усердия), и снова спешу, и задыхаюсь, и открываю…Господи! что я открываю!.. Что ж, однако ж, из этого, к какому результатуведут эти усилия? К тому ли, чтоб перевернуть вверх дном жизнь десяткаполуистлевших старух?.. Нет, видно, в самой мыслительной моей способностиимеется какой-нибудь порок, что я даже не могу найти приличного ответа навопрос, без того, чтоб снова действием какого-то досадного волшебства невозвратиться все к тому же вопросу, из которого первоначально вышел.

Между тем повозка начала все чаще и чаще постукивать передком; полозья, по временам раскатываясь, скользили по обледенелому черепу дороги; все это составляло несомненный признак жилья, и действительно, высунувшисьиз кибитки, я увидел, что мы въехали в большое село.

– Вот и до места доехали! – молвил ямщик, поворачиваясь ко мне.

Заиндевевшая его борода и жалкий белый пониток, составлявший, вместе сдырявым и совершенно вытертым полушубком, единственную его защиту от лютогомороза, бросились мне в глаза. Странное ощущение испытал я в эту минуту! Хотя и обледенелые бороды, и худые белые понитки до того примелькались мнево время моих частых скитаний по дорогам, что я почти перестал обращать наних внимание, но тут я совершенно невольным и естественным путем поставленбыл в невозможность обойти их.

"Как-то придется тебе встретить Христов праздник! – подумал я и тутже, по какому-то озорному сопряжению идей, прибавил: – А я вот еду в теплойшубе, а не в понитке… ты сидишь на облучке и беспрестанно вскакиваешь, чтоб попугать кнутом переднюю лошадь, а я сижу себе развалившись изанимаюсь мечтаниями… ты должен будешь, как приедешь на станцию, преждевсего лошадей на морозе распречь, а я велю вести себя прямо в тепло, велюпоставить самовар, велю напоить себя чаем, велю собрать походную кровать изасну сном невинных"…

В селе было пусто; был шестой час утра, а в это время, как известно, по большим праздникам идет уже обедня в тех селах, где нет помещиков и гдемассу прихожан составляет серый народ. И действительно, хотя мы почтимгновенно промчались мимо церкви, но я успел, сквозь отворенную ее дверь, рассмотреть, что она полна народом, что глубина ее горит огнямипо-праздничному и что густой пар стоит над толпою, одевая туманом ибогомольцев, и ярко освещенный иконостас.

Наконец лошади остановились у просторной избы. Это была станция, но непочтовая, где, хоть с грехом пополам, путешественник может приютить своюголову без опасения быть ежеминутно встревоженным шумом и говором людей, хлопаньем дверей и незасыпающею деятельностью дня; это была простая изба, назначенная по отводу для отдыха проезжающих по казенной надобностичиновников, покуда сбирают для них свежих обывательских лошадей. Сверхмоего ожидания, горница, в которую меня ввели, оказалась просторною, теплоюи даже чистою; пол и вделанные по стенам лавки были накануне выскоблены ивымыты; перед образами весело теплилась лампадка; четырехугольный стол, закоторым обыкновенно трапезуют крестьяне, был накрыт чистым белым перебором, а в ближайшем ко входу угле, около огромной русской печи, возиласьбаба-денщица, очевидно спеша окончить свою стряпню к приходу семейных отобедни. На одной из лавок, возле переднего угла, сидел слепой и ветхийдедушко, вроде тех, которыми почти фаталистически снабжается всякаясколько-нибудь многочисленная крестьянская семья, и держал в рукедеревянную палку, которою задумчиво чертил по полу. Он делал это дело снеобычайным терпением, как будто оно составляло последнюю задачу его жизни, и, нащупав палкою какую-нибудь неровность, сердился и ворчал.

Приезд мой не произвел, однако ж, особенного впечатления, так как, послучаю отвода избы под станцию, хозяева ее скоро свыкаются с общим видомчиновника, которого появление составляет в кругу их факт почти ежедневный. Денщица, которая, по рассмотрении, оказалась молодухой, продолжала усердноделать свое дело, а дедушко по-прежнему водил палкой по полу и ворчал просебя. На полатях возились и потягивались ребятишки.

– Далеко отсюда становой живет? – спросил я.

– Да верст, чай, с восемь будет, – отвечала денщица, действуя в то жевремя ухватом, которым отправляла в печь горшок с похлебкой.

– А ты говори дело, а не "чай", – вступился мой спутник и камердинерГриша, во всякое другое время очень добрый малый, но теперь сильноозлобившийся вследствие мороза и других дорожных неприятностей.

– А вот мужики придут – они тебе дело и скажут… Ишь, больно строг: сбабы спрашивает!

– Эх ты! баба так баба и есть, – отозвался Гриша, но с таким глубокимпрезрением, что я сразу сознал глубокую разницу, существующую междупривилегированным полом и непривилегированным.

– Никак, кто пришел? с кем это ты, Татьяна, разговариваешь? – откликнулся дедушко.

– Становой далеко отсюда живет? – спросил я, обращаясь к старику.

– Ась.

– Ишь ты! глухие да глупые – вот и жди от них толку! – злобно заметилГриша.

– Барин приехал… чиновник, дедушко! – кричала между тем Татьяна, наклонясь к самому уху старика, – спрашивают, далече ли до станового будет?

– Да верст пяток поболе будет, – прошамкал старик, – выедешь ты, сударь, за околицу и поезжай все вправо… там три сосенки такие будут…древние, сударь, еще дедушко мой их помнил – во какие сосны!.. От нихповертывай прямо направо, будет тебе там озеро, и поезжай ты через него всепрямо, все прямо… Летом-то, сударь, здеся-ко не проедешь, а надо кругом; так в ту пору вместо пяти-то верст и пятнадцать поди будет!.. Ну, а заозером прямо и представится тебе господин становой… так-то.

– Так нельзя ли лошадей поскорей заложить? – спросил я.

– А у нас и робят-то никого нет, все в церкву ушли, – отвечаламолодуха, – видно, уж тебе, барин, обождать придется!

– Дедушко! как бы лошадей заложить? – снова спросил я, наклонясь кдедушке.

– А что ж, сударь, для че не заложить! кони ноне дома, мигом заложат! Татьяна, сбегай по-мужа-то, скажи, мол, чиновник наехал!

Но покуда Татьяна сбиралась, семейные уж возвратились из церкви игурьбой ввалились в избу. Прежде всех, как водится, влетел никем непрошенный клуб морозного воздуха и мигом наполнил комнату белесоватымтуманом; за ним вошел старший сын дедушки, мужичок лет пятидесяти с лишком, очень сановитой и бодрой наружности, одетый по-праздничному, в синююсибирку.

– С праздником, батюшка! – сказал он, помолившись наперед образам, – бог милости прислал!

– Ну, слава богу, слава богу! – прошамкал старик, привставая с лавки, – вот и опять мы с праздником! С вами, что ли, некрут-то?

– Здесь, дедушко, будь здоров! – молвил, выступая вперед, молодойпарень.

Я вспомнил, что по случаю военных обстоятельств объявлен был в товремя чрезвычайный набор, и невольно полюбопытствовал взглянуть на рекрута. Физиономия его была чрезвычайно симпатична: хотя гладко выстриженные волосынесколько портили его лицо, тем не менее общее его выражение было весьмаприятно; то было одно из тех мягких, полустыдливых, полузастенчивыхвыражений, которые составляют почти общую принадлежность нашего народноготипа. Смирно стоял он перед стариком-дедушкой в своем коротенькомрекрутском полушубке, засунув руку за пазуху и слегка понурив голову; вголубых его глазах не видно было огня строптивости или затаенного чувстваропота; напротив того, вся его любящая, беспредельно кроткая душа светиласьв этом задумчивом и рассеянно блуждавшем взоре, как бы свидетельствуя о еговечной и беспрекословной готовности идти всюду, куда укажет судьба.

– Ну, дай бог здоровья начальникам… отпустили тебя, Петруня… и нассделали с праздником, – сказал старик.

Покуда старик говорил, сзади у печки послышались сначала вздохи, апотом и довольно громкие всхлипывания. Петруня как-то болезненно весьсжался, услышав их.

– Ну вот, пошла баба голосить! уйми ты ее, Иван! – обратился старик кстаршему сыну, – нешто лучше бы было, кабы не отпустило сына-то… так тыбы радовалась, не чем горевать!

– Так неужто ж и пожалеть нельзя! – отозвалась из угла баба, – собирались ноне женить в мясоед парня, ан замест того вон он куда угодил…и не чаяли!

Петруня, казалось, еще более сжался при последних словах матери.

– Ничего, с богом… не на грех идет! чай, еще не сколько мученья-топринял, Петруня? – спросил дедушко.

– Мученьев, дедушко, нет; а вот унтер сказывал, что через десять дён впоход идти велено, – отвечал Петруня тихо и дрожащим голосом.

– Ну что ж, и в поход пойдешь, коли велено! Да ты слушай, голова! и яведь молоденек бывал, тоже чуть-чуть в некруты в ту пору не угодил… уж ичто хлопот-то у нас в те поры с батюшкой вышло!

– То-то "чуть-чуть"! – в сердцах ворчала мать, – вот не сдали же, атут как есть один сын, да и тот не в дом, а из дому вон бежит!

– А кто ж тебе не велел другого припасти! – сказал дедушкополушутливо, полудосадливо, – то-то вот, баба: замест того, чтоб потешитьсыночка о празднике, а она еще пуще его в расстрой приводит! Ты пойми, глупая, что он у тебя в гостях здесь! Вот ужо вели коней в саночкизапречь… погуляй покуда, Петруня, с робятками-то, погуляй, милой!

Иван, однако, не принимал никакого участия в разговоре. Он спокойнораздевался в это время и вместе с тем делал обычные распоряжения по дому. Но это равнодушие было только кажущееся, а в сущности он не менее женыпечалился участью сына. Вообще, нашего крестьянина трудно чем-нибудьрасшевелить, удивить или душевно растрогать. Ежеминутно имея прямоеотношение лишь к самой незамысловатой и неизукрашенной действительности, ежеминутно встречая лицом к лицу свою насущную жизнь, которая частопредставляет для него одну бесконечную невзгоду и во всяком случае многогоникогда ему не дает, он привыкает смело смотреть в глаза этой суровоймачехе, которая по временам еще осмеливается заговаривать льстивымиголосами и называть себя родной матерью. Поэтому всякая потеря, всякаянеудача, всякое безвременье составляют для крестьянина такой простой факт, перед которым нечего и задумываться, а только следует терпеливо и бодроснести. Даже смерть наиболее любимого и почитаемого лица не подавляет его ине производит особенного переполоха в душе; мало того: я не один раз видална своем веку умирающих крестьян, и всегда (кроме, впрочем очень молодыхпарней, которым труднее было расставаться с жизнью) замечал в них какое-тотвердое и вместе с тем почти младенческое спокойствие, которое многие, конечно, не затруднились бы назвать геройством, если бы оно не выражалосьстоль просто и неизысканно. Все страдания, все душевные тревоги крестьянинпривык сосредоточивать в самом себе, и если из этого правила имеютсяисключения, то они составляют предмет хотя добродушных, но всегда общихнасмешек. Таких людей называют нюнями, бабами, стрекозами, и никогдарассудливый мужик не станет говорить с ними об деле. Правда, дрогнет иногдау крестьянина голос, если обстоятельства уж слишком круто повернут его, изменится и как будто перекосится на миг лицо, насупятся брови – и только;но жалоба, суетливость и бесплодное аханье никогда не найдут места в егогруди. Повторяю: невзгода представляется для крестьянина столь обычнымфактом, что он не только не обороняется от него, но даже и не готовится кпринятию удара, ибо и без того всегда к нему готов. Всю чувствительность, все жалобы он, кажется, предоставил в удел бабам, которые и в крестьянскомбыту, как и везде, по самой природе, более склонны представлять себе жизньв розовом цвете и потому не так легко примиряются с ее неудачами.

Назад Дальше