«Это, — говорю, — бесчеловечно, бесчестно! Этого я от тебя не ожидала».
«Напрасно, — говорит, — имела полное основание ожидать. Сама же ты оставила Куницына, потому что он надоел тебе. Теперь я тебя оставляю, потому что ты мне надоела».
И это мне в лицо, а?
«Я тебе, — говорю, — надоела? Я тебе надоела?»
Скрежеща зубами, вне себя, схватила я ближний стул и с треском уронила его; потом толкнула столик, на котором стоял мой рабочий ящик и тарелка с фруктами. Столик грохнулся об пол, ножка одна отскочила в сторону, тарелка разлетелась вдребезги, яблоки, сливы и все содержимое ящика рассыпалось и покатилось во все концы комнаты.
«Вот же тебе, вот! Так я тебе надоела?»
Когда мое сердце улеглось, я серьезно призадумалась, куда теперь приютиться. Назад к Сержу? Ни за что в мире! К дяде? Он меня знать не хочет. Куда же? А! К Стрешину. Тот меня хоть истинно любит.
Вечером того же дня я всходила по лестнице дома, где жил, как сказал мне Диоскуров, его приятель. Чем выше я поднималась, тем более сжималось в тяжелом предчувствии мое сердце, тем медленнее становились мои шаги. «А что, если он не захочет?» Я ухватилась за перила и глубоко вздохнула. «Да нет же, он обрадуется, как дурак!» И, переведя дух, я продолжала путь бегом. Уже смерклось; я прищурилась на нумерок над дверью: «Так! 40-й.» С силою дернула я звонок. Полуминута, которую заставили прождать меня, показалась мне вечностью. Вот звякнул крючок, и выглянул, со свечою в руках, в халате нараспашку, сам Стрешин.
«Мадам Куницын! — растерялся он и запахнулся. — Денщика, — говорит, — я услал в лавочку за Жуковым…»
«Не до Жукова! — говорю. — Позвольте войти».
Сбросив ему на руки бурнус, я вошла в комнаты. Ах, Наденька! Что за подлый народ эти мужчины! Когда я стала излагать ему причины моего приезда, он пожал с усмешкой плечами.
«Гм, — говорит, — жаль, очень жаль. Но сами, говорит, посудите: вкус у меня изощрен, требует разнообразия; а тут пойдут ребята, как грибы после дождя; и не развяжешься, тяни одну лямку. К тому же, говорит, мне и не по средствам. Другое дело, если б вы когда удостоили меня в качестве доброй знакомой…»
И это слушай собственными ушами! Не помню уж, как я выбралась от этого любезника. В ожидании перемены к лучшему я поселилась в отеле N. и повела жизнь самую скромную: ни души знакомой, и одно развлечение — театры. Но и на эту мелочь не хватало моих ограниченных средств. Пришлось обратиться к жидовке, к которой и перешли один за одним все мои наряды, сережки, браслеты. А тут бессовестный хозяин гостиницы представил счет, да такой длинный, что я и говорить с ним не стала.
«А! — говорю. — Так вы так! Хорошо-с! Не останусь же я у вас. Гостиниц в Петербурге еще, слава Богу, довольно! Другие меня лучше вашего оценят.
„О, — говорит, — сударыня, я вас вполне оценил (мерзавец, еще каламбуры отпускает), но вы, — говорит, — ошибаетесь, если думаете, что я вас так и отпущу. Не угодно ли вам будет выбрать одно из двух: или немедленно же уплатить мне всю сумму до копейки, или переселиться на вольную квартиру в дом г-на Тарасова в первой роте Измайловского полка. За кормовыми, — говорит, — мы не постоим“. Что ты скажешь на это?
Чтобы возможно скорее отделаться от него, я в тот же час спустила последний браслет мой, бриллиантовый, тот самый, помнишь, что Серж подарил мне в день свадьбы? Сердце, просто, обливалось кровью, но другого конца не оставалось. Жидовка, действительно, дала мне за него порядочную сумму, которой бы совершенно достало, чтобы покрыть хозяйский счет; но — как на зло, на другой же день были объявлены в театре „Nos intimes“. А это моя любимая пьеса. Не утерпела я и послала за ложей. Тут вдруг вспомнилось мне, что у меня не остается уже ни одного платья, которого не видали в театре. Ужасное положение! Что делать? Не пропадать же даром билету! На все махнув рукой, я отправилась к модистке. И надо отдать ей честь: смастерила она мне наряд, которому подобного не было в целом бельэтаже: весь из белого, тяжелейшего бархата, с трехаршинным шлейфом, воланы с брюссельскими кружевами и сверху донизу все в золотых звездочках! Прелесть! Так жалко, право, что ты не могла видеть. Но зато как меня и лорнировали!
Ах! На следующее утро ожидало меня горькое разочарование: хозяин пристал с ножом к горлу.
„Я, — говорит, — послал уже за квартальным; если вы до вечера не представите мне долга в том или другом виде, то ночь проведете за тарасовской решеткой“. Я не на шутку струсила.
„Да в каком же, — говорю, — виде? Денег, вы знаете, у меня нет. Возьмите уж, так и быть, платье: оно совершенно новое, раз только надевано и стоило мне вдвое более вашего счета. Только отстаньте!“ Он приторно-сладко улыбнулся.
„Что мне, — говорит, — в ваших тряпках; они не пойдут и за полцены. Есть у вас другой капитал — красота ваша“.
Я поняла его, но он такой противный: старик-стариком, курносый, да еще табак нюхает… Я ни за что не могла решиться! Обнадежив и выпроводив его деликатно за дверь, я тайком, задним ходом, тотчас же покатила к тебе. Не придумаешь ли ты чего, Наденька? Спаси меня, выручи как-нибудь!»
И придумала студентка одно средство…
В обратный пускается путь.
Но, увы! нет дорог
К невозвратному!
А. Кольцов
В уютном кабинете, с гаванскою сигарой в зубах, с чашкою мокко перед собою, покоился старый знакомец наш Серж Куницын, после сытного обеда, в мягком вольтеровском кресле и просматривал, самодовольно зевая, маленькое письмецо на розовой, надушенной бумаге, — когда поднялась портьера и в комнату заглянул лакей. Видя, что барин занят делом, он сделал на цыпочках шаг вперед и скромно кашлянул.
— Что там еще? Вечно помешают! — не оглядываясь, с неудовольствием заметил наш комильфо.
— Барыня приехали-с.
Куницын повернул к слуге вполоборота голову и строго снял с него мерку.
— Какая барыня?
— Да Саломонида Алексевна-с.
— Что ты сочиняешь?
— Так точно-с. Нешто я их не знаю?
— А! Ну, так меня нет дома. Слышишь?
Тот молча поклонился и отступил назад, чтобы исполнить барское приказание, когда с силою был отброшен в сторону молодою дамой, которая вихрем влетела в комнату и повисла на шее барина.
— Serge, mon Serge!
Не приготовленный к такому внезапному нападению, Куницын стряхнул ее с себя, как навязчивую шавку, и с сердцем отодвинулся в кресле:
— Que cela veut dire, madame ?
Потом, приметив, что лакей, любопытствуя, вероятно, узнать окончание интересной встречи, остановился под портьерой, притопнул на него:
— А ты что глазеешь, болван? Пошел к черту!
— Слушаюсь, — отвечал тот, торопясь исчезнуть.
— De grace, madame, — начал Куницын, — вы, сколько помнится, обещались навсегда освободить меня от вашей милой персоны?
Как провинившийся школьник, переминалась она перед ним с опущенными глазками, с разгоревшимися щечками.
— Обещалась… Mais j'ai changee d'idee . Я рассудила, что не годится покидать мужа, покидать сына… Я воротилась.
— Вижу, вижу-с, что воротились. Да поздно спохватились, сударыня. Вы вообразили, что можно так вот, здорово живешь, убежать от мужа, ведаться Бог весть с кем, да потом, не находя себе более у других пристанища, вернуться опять к законному супругу? Да чем я, позвольте узнать, хуже других? С чего вы взяли, что я должен довольствоваться тем, чем гнушаются другие?
— Вы, Серж, говорите все о каких-то других, а между тем был ведь всего один другой — Диоскуров.
— Да кто вас знает!
— Клянусь вам Богом.
И в кратких словах, прикладывая поминутно платок к глазам, она передала мужу повесть своей бивачной жизни. Наш денди почти совершенно успокоился. С видом зрителя в комедии слушал он жену, откинувшись на спинку кресла и вставив в глаз болтавшееся у него в петле, на эластическом шнурке, стеклышко.
— Все это очень трогательно, — согласился он, — но вы женщина рассудительная, скажите: что вы сами сделали бы на моем месте, если б существо, клявшееся вам перед алтарем в вечной верности, самовольно отдалось другому, а потом, когда чувство ее износилось, истрепалось, принесло обратно вам эти отрепья? Неужели вы удовольствовались бы ими? Неужели вы надеялись, что такое существо может еще занять около супруга прежнее место честной законной жены? Я очень ценю, сударыня, щедрость и великодушие, с которыми вы преподносите мне все, что осталось после вашего кораблекрушения, но я не смею принять вашего подарка. Недостоин, сударыня, недостоин! Слишком много чести.
Молодая дама непритворно расплакалась.
— Да ведь вы же любили меня? Вы такой добрый…
— Treve de compliments ! Мало ли кого я любил! И вы ведь меня когда-то любили, да разлюбили же? А когда вы променяли меня на какого-то Диоскурова, то я, очень естественно, не мог сохранить к вам прежней привязанности, и с вашей стороны было бы plus que ridiculeтребовать ее. Нет, я не принадлежу к взыхателям, я тут же старался развлечь себя — ну, и развлекся. Вот в руке у меня, как видите, записка: это — billet-doux , вот на туалете целая пачка их — все от премиленьких особ. Сызнова втянулся я в вольную жизнь холостяка, как птица, выпущенная из клетки, и вы думали, что так вот и поймаете меня, старого воробья, на мякине, что я по доброй воле вернусь в западню? Как бы ни так! Зачем выпустили? Разводная наша выйдет на днях, а до тех пор, с божьей помощью, проживем, может, и врозь друг от друга. Так-то-с! Что имеем, не храним, потерявши — плачем.
Слезы, действительно, текли обильно из глаз Монички. Она не утирала их. Не находя слов, покорно понурила она хорошенькую головку перед своим неумолимым судьею.
— Перестаньте! — промолвил он желчно. — Слезами не разжалобите: старая штука.
Все клятвы женские — обманы,
Поверить женщине беда,
Их красота — одни румяны,
Их слезы — мутная вода.
Слышите? Мутная, соленая вода-с.
— Vous etes cruels … - пролепетала она. — Ничего я не хочу от вас; покажите мне только Аркашу.
— Показать? Отчего не показать. Но не воображайте, что вы сохранили на него какие-либо права. Идите за мною.
С горделивой осанкой направился он через анфиладу комнат к детской. Послушно, как овца на веревке, последовала за ним отверженная супруга. С невыразимой грустью окидывали ее взоры эти комнаты: когда-то она была полновластною в них царицей… Эта мебель… А! Да ведь мебель — ее собственность?
— Monsieur!
Муж остановился.
— Plait-il, madame ?
— Ведь мебель эта — моя?
— Вы забыли, что оставили ее сыну.
— Правда! — печально потупилась она.
Кормилицы не оказалось в детской. Сынок разрозненной четы покоился в колясочке. Положив на уста, в знак молчания, палец, Куницын пригласил жену глазами заглянуть в коляску. Во взорах юной матери вспыхнула яркая искра: на кружевной подушке почивал перед нею, со сложенными на груди ручками, полненький, свежий младенец.
— Как он вырос, да и какой беленький! Совсем не такой пунцовый, как прежде, — восхищалась Моничка, бессознательно опускаясь на колени перед коляской и крепко целуя малютку.
Тот проснулся и запищал.
— Бедненький! Разбудила! Голюбцик, синоцек мой! Она бережно подняла его с подушки.
— Засни, мой ангельчик, засни!
Но ангельчик, взглянув прямо на мать, забарахтался на ее руках и завопил благим матом.