Во львиной пасти - Василий Авенариус 37 стр.


Лукашка поднял на воздух три пальца.

— Три… года, — отвечал Иван Петрович.

— Ой ли? Не три века ли?

— Ах, да, конечно!

— Конечно! Что так, то так! Когда жил Колумб? 200 лет назад? Стало быть, по-твоему, Васко-де-Гаме через 100 лет еще после нас с тобой народиться? В новой истории, надо признаться, ты умудрен. Каково-то в древней? Что ты мне расскажешь о древних понтонах?

— Бонтонах? — переспросил Иван Петрович. — Первым бонтоном у древних греков почитался Алкивиад…

— Не о бонтонах и шаматонах, тебе подобных, спрашиваю я тебя! — резко оборвал его Петр, — а о понтонах, о мостах понтонных. Или те для тебя премудрость Соломонова за семью печатями? Что такое по-гречески понт, ну?

Окончательно потеряв почву под ногами, молодой человек ничего уже не помнил и, как к единственному якорю спасения, обратил взоры опять на Лукашку.

— Что ты это все за спину мою засматриваешься? — заметил царь. — Э! Да ты что там, Лука?

— Я ничего, ваше величество, отвечал калмык, быстро опуская по швам руки, которые приставил было рупором ко рту.

— Выходи-ка оттуда и стань вот здесь к сторонке. Ну-с, сударь мой, что же такое понт?

Иван Петрович в виде последнего средства уронил на пол платок, который мял до сих пор в руках. Камердинер понял барина и мигом подскочил, чтобы поднять платок и шепнуть при этом:

— Море.

Но подозрительность государя была уже возбуждена, тонкий слух его уловил подсказанное слово, и все лицо его вспыхнуло гневным заревом.

— Так вот как? — вскричал он. — Коня куют, а жабы лапы подставляет? Ты, простой слуга, хочешь быть ученее своего господина? Добро же. Говори, что тебе известно о древних понтонах?

— Первымна понтонах переправил свое войско через Геллеспонт Ксеркс, царь персидский, — начал калмык.

— Так! Ну, и как же он сделал это?

— А связал корабли свои канатами в два моста с одного берега до другого, якорями же с них на дно морское опустил корзины с каменьями.

— И много пошл у него на то кораблей?

— Для одного моста 360, а для другого 300. Петр даже руками развел.

— Откуда у тебя, мошенник, эти ученый крохи?

— С барского стола еще мальчонкой подбирал, а в Тулоне и Бресте и от других перепадало.

— Он, ваше величество, на моем житейском корабле стоячий и бегущий такелаж, - пояснил Иван Петрович.

— А может, и такелажмейстер? Ну-ка, такелажмейстер, вывози своего шкипера.

И «такелажмейстер» был подвигнут обстоятельному перекрестному допросу по всем статьям морской науки. Ответы его были кратки, точны, ясны, и ни разу он не запнулся, ни прикусил языка.

— Иноземные крохи ты изрядно подбирал, — с видимою уже благосклонностью сказал Петр. — Но мы — люди русские, и доселе главный морской порт наш — на Белом море. Как же ты повел бы себя на беломорской судне? Ведь там свои румбы.

— А называл бы их по-тамошнему.

— Да разве и их ты знаешь тоже?

— Спрашивай, государь.

— Ну, как там зовется нордост?

— Полуночник.

— Верно. А остнордост?

— Меж-востока-полуночник.

— Гм! А зюдвестен-зюд?

— Стрик-шалоника к лету.

— А нордвестен-норд?

— Стрик-побережника к северу.

— Эге! Да ты сам, верно, из беломорцев? Или живал в Архангельске?

— Никак нет. Отродясь там не бывал. Но коли царь мой троекратно плавал по Белому морю, коли сам был там и лоцманом, и кораблестроителем…

— Так заправскому моряку грех не знать нашего Белого моря? — с оживлением подхватил Петр. — А ведомо ли тебе, кто там первый кораблестроитель?

— Баженин Осип. И великий государь наш Петр Алексеевич был им таково удоволен, что взойдя с ним на высокую гору, а на той горе на превысокую колокольню, сказал Баженину: «Вот все, Осип, что ты видишь отсюда: села, земли и воды — все твое, все тебе жалую в ознаменование моего царского благоволения за твою верную службу, за острый ум и за честную душу.

— А что же ответствовал на то царю Баженин?

— „Не след мне, ответствовал он, — быть господином себе подобных“, и не принял щедрой награды.

Сверкнув глазами, Петр повернулся к безмолство-вавшему Ивану Петровичу.

— А тебе, мусье, все сие равномерно тоже известно было?

— Нет, ваше величество, — должен был сознаться тот. — В тулонской навигационной школе об архангельском порте словом даже не поминали…

— Откуда ж человек твой слышал?

— А он, ваше величество, болтун, пускается в разговоры со всяким встречным…

— У кого может чему-нибудь да поучиться? То-то вот, сударь мой, что зачастую два человека живут бок о бок, видят и слышат одно и то же, да один ко всему слеп и глух, другой же всякую малость себе занотует и усвоит. Называл ты себя сейчас шкипером своего судна; а на поверку, по научному конкурсу, ты не более, как вымпел на флагштоке, слуга же твой — не такелаж и не такелажмейстер, а штурман, коли не сам шкипер. Кто ж из вас двоих в таком разе, скажи, господин и кто слуга?

Что мог возразить на это Иван Петрович? И то ведь Лукашка, как подлинный штурман, безотлучный при нем на житейском океане, вел так сказать его „корабельный журнал“, вносил туда и направления ветра, и скорость хода, и глубину моря, и астрономические исчисления. Если утлое суденышко его, Ивана Петровича, дотоле не потерпело еще аварии, то лишь благодаря ловкости своего искусного штурмана, Лукашки.

— Ты молчишь, потому что не имеешь оправданий? — продолжал царственный экзаменатор. — Дальше азбуки в морском деле ты не пошел, хоть было дано тебе на то полных три года. На что же ты после сего годен? Может, в кухари судовые? Да знаешь ли ты хоть сухари-то корабельные заготовлять впрок?

Как под проливным дождем, хлещущим беспощадно из грозовой тучи, молодой человек низко понурил свою победную голову и безнадежно прошептал:

— Не знаю…

— А чего, кажись, проще? Хлеб ржаной крепко испекают, а потом, изрезав на куски, пропекают вдругорядь в хлебной печи. Ну, вот точно так же, изволишь видеть, вас, недопеченных моряков, впрок заготовляют — вдругорядь пропекают. Офицерского чина ты ведь, по совести, не заслужил?

— Не заслужил…

— И начать тебе, значит, с нижнего, матросского чина. А тебя, друг любезный, — милостиво обратился Петр к калмыку, — за толь благоуспешную, прехвальную ревность твою к вящему усовершенствованию и за рачение об истинной славе отечества жалую в мичманы, и быть ему, матросу, под твоей, мичмана, командой, дабы наставил ты его, ветрогона и пустельгу, уму-разуму.

— На колени, сударь! Винись, проси! — шепнул сзади разжалованного в матросы его слуга-начальник.

Но тот, морально вконец хоть уничтоженный тяжелым царским приговором, стоял как вкопанный: мог ли он, дворянин, при возвеличенном рабе своем еще более принижаться?

Тут сам раб неожиданно повалился в ноги царю.

— Прости ты его, великий государь! Яви над ним свое монаршее милосердие и благость! Повинен ли он в том, что в родительском доме сызмала, с самых пеленок взращен в холе и неге, к безделью приучен? А душою, клянусь всемогущим Богом, он чист, бодр, жалостлив, умом светел и остер, лишь бы подалей ему от городских соблазнов. Удали же его в деревню, чтобы выжил он там до более зрелых лет, и выйдет из него, поверь моему слову доблестный гражданин и оберегатель твоих царских предначертаний. Меня же, недостойного, низкорожденного, — не возьми во гнев, государь, — уволь от офицерского чина: не по корове седло.

По мере того, как говорил вновь пожалованный мичман, нависшее на челе государя темное облако стало разрежаться.

— За тебя, мингер мичман, я не опасаюсь, — промолвил он, — и правая рука моя, Меншиков Александр Данилыч, вышел не из вельможной знати до первых шаржей. Не место красит человека, а человек место. За барина же твоего меня, точно, опаска берет: из этакого матушкина сынка и под твоей командой, пожалуй, пути не будет. Пеший конному не товарищ. Я у тебя, Лука, и без того еще в долгу. Много ль помог мне план твой при взятии Ниеншанца, нет ли, не в том дело. Дело в доброй воле твоей — для царя нести голову на плаху. Так вот тебе в угоду прощаю твоего господина.

Окаменелость Спафариева не устояла перед такою незаслуженною благодатью, гордость его была сломлена, и он без слов упал также к ногам государя.

— Не мне кланяйся, а вот кому ударь семь раз челом! — с мягкою уже строгостью говорил Петр, указывая на калмыка. — Сейчас только он был твоим господином и великодушно выпросил тебе вольную из крепостной кабалы. Понимаешь ли ты, в чем теперь первый долг твой?

— Ты свободен, Лукашка, — тихо промолвил Иван Петрович, приподнимаясь с пола. — Ты был мне всегда не столько слугою, сколько братом.

— А теперь вы и перед людьми братья, только он — старший брат, а ты — младший, — сказал государь. — Так дай же ему братский поцелуй.

И бывший господин с бывшим слугою побратались троекратным поцелуем; после чего, однако, калмык припал еще гулами к руке Ивана Петровича. Тот поспешил отдернуть руку.

— Ну, ну, что ты, Лукашка…

— С сей минуты мичман мой для тебя, сударь, уже не Лукашка, а Лука… — внушительно заметил царь. — Как тебя, братец, по отчеству?

— Артемьевич.

— Стало быть, Лука Артемьевич. Иначе, мусье, его, слышишь, и не называй. А родовая фамилия твоя как? — отнесся Петр снова к бывшему слуге.

— Особой фамилии, государь, в нашем роде нету. На барской же усадьбе звали меня либо Лукашкой, либо просто калмык, по отцу, который был калмык родом.

— Так зваться тебе отныне мичманом Калмыковым.

И, взяв с угла стола, из пачки разного формата бумаги и бланок, большой пергаментный лист, Петр окунул лебяжье перо в чернила и вписал в пробел меж печатных строк: „мичман Лука Артемьев сын Калмыков“, потом внизу: „Ш л о т б у р г, мая 29 дня 1703 году“, и наконец расчеркнулся своим излюбленным голландским именем: „Р i t е r“.

— Вот тебе твой офицерский патент, — сказал он молодому мичману. — С нынешнего же дня ты по чину на казанном коште, а на дальнейшем ристалище отличий я — твой главный куратор. Тебе же, мусье маркиз, дорога скатертью, и въезд как сюда, в Петербург, так равно и в Москву, заказан вперед до истечения десятилетней давности от твоих прегрешений.

Мичман Калмыков преклонил колена, чтобы принять неожиданно заслуженный патент и с благоговением приложиться к руке государя. Когда же он затем приподнялся и оглянулся на своего господина, того и след простыл. Как гонимый бурным ветром, Иван Петрович летел без оглядки из царского лагеря обратно в город. Нагнал его Лукашка только на городском мосту и начал было изливать свою благодарность за данную ему вольную, но барин остановил его рукою.

— Об этом ни слово, Лукаш… или, pardon, monsieur, — прибавил он с горечью, — как прикажете величать отныне вашу милость?

— Полно, сударь! — с мягким укором сказал калмык. — На меня-то за что ты серчаешь? Называй меня, сделай милость, по-прежнему Люсьеном, Лукашем или Лукашкой, как Бог на душу положит.

— Нет, уж по меньшей мере Лукой Артемьевичем. А для тебя, Лука Артемьевич, я тоже не сударь уж, а просто-напросто Иван Петрович. Что же до твоей вольной, то ты ее по праву заслужил, как и я мою десятилетнюю опалу.

— Бог милостив, Иван Петрович, царь тоже, и верно до срока снимет с тебя опалу.

Назад Дальше