На Париж - Василий Авенариус 19 стр.


Много еще чего порассказали мне господа студенты и про замок, сожженный некогда французами, и про свой университет, старейший во всей Германии, и про обычаи свои студенческие, прелюбопытные, но в ином и ребячливые до глупости, но не искусили. Расспросил я их еще про маршрут свой через Гейльбронн на Лудвигсбург, где в последний раз мамоновцы неистовствовали, и пожелал им доброй ночи.

* * *

Село Вейнсберг, ноября 29.Берегом р. Неккар добрались мы до Гейльбронна без всяких приключений. Отогрелись и дальше двинулись. Проезжаем здешним селом, и тут-то вот, на постоялом дворе, такое нас приключение постигло, какого и во французских романах не вычитать.

— Смотрите-ка, ваше благородие, — говорит мне один из моих казаков, — какую на вывеске бочку намалевали!

И точно, бочка на диво: вся виноградными лозами обвитая, по лозам вверх карлики карабкаются, а внизу подпись:...

«Zum s us sen heidelberger Fass».

Так вот она, знаменитая бочка!

— А что там подписано? — спрашивает опять казак.

— По-нашему, — говорю, — это значит: «Сладкая гейдельбергская бочка».

— Так как же нам, ваше благородие, такой сладости не испробовать?

Въезжаем во двор. У крыльца хозяин гостя провожает. Гость молодой, но тщедушный, в санях уже сидит, а хозяин, поперек себя толще, по руке его на прощание хлопает. Как узрели нас, в один голос вскрикнули:

— Козакен!

И лошадка гостя словно поняла это страшное слово, в сторону шарахнулась. Подъехал я и успокаиваю:

— Нам, г-н хозяин, — говорю, — вина бы только из той вон бочки отведать, что на вывеске у вас так заманчиво намалевана.

Глядит он мне в лицо, словно изучает; должно быть, не так уж страшен показался.

— Сейчас, — говорит, — к вашим услугам. И снова к молодому гостю повернулся:

— Так, стало быть, до вторника.

— А пастор противиться не станет? — спрашивает гость.

— Пастор? Да он у меня в этом вот кулаке.

— Ну, так до свиданья.

Прошел я с хозяином в дом, сбросил бурку, за стол уселся. В тепле с мороза голод пронял.

— Кстати, — говорю, — не накормите ли и обедом? Он за ухом почесывает.

— У нас, г-н офицер, — говорит, — для вашей милости настоящего обеда не найдется: не гостиница — постоялый двор. В Лудвигсбурге — так там две прекрасные гостиницы…

— Да вы, — говорю, — не сомневайтесь: за все заплачу.

И для наглядности из кошелька на стол золото свое высыпал. У толстяка от жадности глаза на лоб полезли.

— О, г-н барон!.. Ведь, ваша милость, верно, барон, а то, пожалуй, и граф или принц?

Меня смех разобрал. Но, не показывая виду, я, по примеру шутника Сени, хотел тоже раз над немчурой потешиться.

— Нет, — говорю, — не принц я, даже не граф, а просто-напросто барон.

— Но все-таки, значит, помещик?

— Да какой же барон не помещик? Поместье у меня, впрочем, не такое уж крупное; всего тридцать квадратных миль.

— Доннерветтер! Да у нас, в Германии, иное княжество в половину меньше. И рогатый скот, конечно, держите?

— Коров-то немного: полтораста голов. Зато овец тонкорунных три тысячи; а на конском ааводе сотня кровных рысаков и скакунов.

Не знаю, до чего бы я еще доврался, не оборви он полета моей фантазии зычным окриком:

— Лотте! Ханс! Саперлот! Куда вы опять запропастились?

Первою явилась Лотте, дочь хозяйская, лицом весьма приятная… уже по некоторому сходству с моей Иришей… Но губки у нее были надуты, глазки заплаканы.

— Ну, ну, ну, — прикрикнул на нее родитель. — Изготовь-ка сейчас для г-на барона яичницу с ветчиной. Да на погребе есть ведь еще никак бараньи котлеты?

— Есть… — прошептала девушка, глотая слезы.

— Так парочку тоже изжарь.

— И для казаков г-на барона?

— И для них тоже, понятное дело. Г-н барон за все чистым золотом заплатит. А Ханс где же? Ханс! Ханс!

Показался и Ханс, буфетчик, малый из себя тоже пригожий, но, как ночь, хмурый.

— Ты где пропадал? — напустился на него хозяин.

А Ханс, не огрызаясь, смиренно в ответ:

— Да вы же меня гоните?

— Завтра иди себе на все четыре стороны; силой держать тебя не стану. А сегодня ты у меня еще слуга И раб; что прикажу, то и делай. Понял? Изволь-ка спуститься в погреб за бутылкой гохгеймера 99-го года.

— Это для меня? — спрашиваю.

— Для вас, г-н барон, для вас. Разлив 99-го года! Фиалка, душистее фиалки!

Толстяк языком щелкнул и, как кот, которого за ушами защекотали, заплывшие глаза свои зажмурил.

— Коли так, — говорю, — так я попрошу уже вас, г-н хозяин, сделать мне компанию.

— С превеликим, — говорит он, — удовольствием! Но тогда, г-н барон, одной бутылки, пожалуй, не хватит? Значит, Ханс: две бутылки. Да постой, погоди! Ваши казаки, г-н барон, дорогого рейнвейна, полагаю, не оценят?

— Нет, они предпочли бы, я думаю, простого хлебного.

— Шнапсу? О! Того у нас хоть на целый полк. Слышишь, Ханс? Шнапсу казакам, сколько пожелают. Да и коням, смотри, овса задай и сена. Мы не поскупимся, так и г-н барон денег своих не пожалеет.

Хваленый гохгеймер и вправду тонким своим ароматом напоминал если и не фиалку, то цветущий клевер. Когда поспела яичница, одна бутылка была уже опорожнена, а вторая почата, благодаря, впрочем, не столько мне, сколько самому хозяину. Зато и язык у него развязался.

— Какого, — говорит, — я женишка-то для дочки подцепил! Первый мельник во всем околотке…

— Это не тот ли, — говорю, — которого вы давеча на дворе провожали?

— Он самый.

— Но любит ли его ваша дочка? На вид он, признаться, очень уж невзрачен, куда против Ханса. И дочке вашей Ханс, верно, милее?

— Мало ли что!

— Да разве он не расторопен, не честен?

— И расторопен, и честен. Но у Нидермейера в государственном банке капиталу сорок тысяч.

— А у вас самих сколько? Верно тоже довольно?

— Когда человеку бывает довольно!

— Да с немилым мужем она несчастна еще станет.

— Стерпится, слюбится. Наши вейнсбергские жены самые верные в целом мире. В церкви у нас есть про то и картина. Угодно, так я ее потом покажу г-ну барону.

— Да чем они доказали свою верность?

— А вот чем. Когда г-н барон подъезжал сюда, так заметил ведь на горе старый замок?

— Развалины замка? Как не заметить.

— Ну, вот, этот самый замок шесть веков назад осаждал император австрийский Конрад III. Туда от буйных его воинов спаслись все жители Вейнсберга. Когда тут припасы в замке были все съедены, и осажденным оставалось только помереть с голоду, к императору вышли оттуда женщины и умоляли выпустить их на волю. Император Конрад был хоть и жесток, но в то же время и настоящий рыцарь.

«— Сударыни! — сказал он им. — С женщинами я не воюю, а потому идите себе с Богом, да уж так и быть, берите с собой все, что вам дороже и что можете унести на своих плечах».

Он думал, конечно, что всего дороже им их наряды и что каждая свяжет их в узел и взвалит себе на плечи. Но вместо того они вынесли из замка на своих плечах собственных своих мужей. Такая супружеская верность тронула даже черствое сердце императора, и он выпустил на волю вместе с женами и их мужей. С тех самых пор замок наш так и называется «Вейбертрейэ».

ГЛАВА ПЯТНАДЦАТАЯ

...

Граф Дмитриев-Мамонов посаженым отцом

Слушаю я хозяина, а сам уплетаю себе яичницу и котлеты, запиваю старым рейнвейном. И напала на меня тут такая Истомина, что с места бы не встал.

— А что, — говорю, — г-н хозяин, нет ли у вас горницы, где бы мне с часок вздремнуть?

— Как не быть, — говорит. — Лотте! Покажи-ка г-ну барону парадную горницу.

Повела она меня в верхнее жилье, сама всхлипывает.

— Что, с вами, — говорю, — мейн либес Кинд? (У немцев молодых девушек всегда ведь «милыми детьми» называют.)

Она в ответ:

— Ах, не спрашивайте…

— Да вы меня, — говорю, — не бойтесь. Я очень хорошо понимаю, что вы охотнее вышли бы за Ханса. Я сам тоже ведь обручен; видите: колечко у меня с бирюзой? Голубой цвет — цвет верности…

Не дослушала меня и — за дверь.

Прилег я на канапе. Как вдруг со двора лошадиный топот, громкие голоса. Поднялся я, выглянул во двор: целый отряд казачий!

«Уж не Мамонов ли со своей ордой? Обождем, как поведут себя».

Защелкнул дверь на ключ, растянулся опять на канапе и прислушиваюсь.

Вот и в нижнем этаже немалый шум, российская наша брань, отчаянный женский визг и крик.

Тут уж терпения моего не стало, на лестницу выскочил и вниз.

Дюжий казак — не казак, а мужчина, казаком обряженный, хозяйскую дочку в лапы загреб и, как малого ребенка, за стол сажает рядом со своим командиром; а командир — молодой еще человек, на три года меня разве старше, но рослый, плечистый и в густых генеральских эполетах. Девушка вскочить порывается; но генерал ее за руку держит и не пускает. В дверях же двое таких же бородачей, как первый, с Хансом возятся. Лоб у него рассечен, кровь по лицу струится, но ражий малый не унывает и кулаками отбивается.

— Да что вы, ребята, двое с одним не справитесь? — кричит на них генерал. — Затрещину в шею, да ремнем руки за спину…

Тут речь на устах его разом пересеклась: перед ним я предстал и, невзирая на разницу наших рангов:

— Генерал! — говорю. — Сию же минуту извольте ее отпустить!

Красное с мороза лицо его побагровело, глаза грозно засверкали.

— Да вы-то, сударь, кто? — кричит. — Откуда проявились?

— Я, — говорю, — как видите, тоже казачий офицер из главной квартиры с поручением к генералу графу Дмитриеву-Мамонову. Не с ним ли говорить честь имею?

— С ним самим.

— Так позвольте вручить вашему сиятельству бумагу от начальника главного штаба, князя Петра Михайловича Волконского.

Принял он от меня бумагу, стал читать, но, не дочитав, скомкал и в карман засунул.

— Как бы не так! — говорит. — Не обирать виртем-бержцев! В Москве у нас эти мерзавцы еще хуже самих французов хозяйничали; долг платежом красен. Так и передайте вашему Волконскому.

— На словах, — говорю, — передать я это не посмею. Не будете ли добры, генерал, дать мне это письменно…

— Стану я с ними еще переписываться! Содержу я свой полк на собственный кошт, действую на свой страх и отдавать отчет никому не обязан. Но вы-то, сударь, как дерзнули перед генералом так забыться, а?

Вижу, что я в его руках: если он уже начальника штаба ни в грош не ставит, то со мной по-своему, по-мамоновски, разделается. Тут меня, как молнией, безумная, но счастливая мысль осенила.

— Хотя, — говорю, — я и хорунжий только, но все же офицер, и сами вы, генерал, на моем месте не дали бы в обиду свою невесту.

— Невесту? — изумился он и недоверчиво перевел глаза с меня на Лотте, с Лотте на ее отца, а с того опять на меня.

— Г-н генерал не верит, что ты, Лотте, обручена со мною, — заговорил я уже по-немецки. — А ведь это обручальное кольцо я получил от тебя?

И показываю знакомое уже ей колечко Ириши. Запуганная девушка глаза на меня выпучила; но родитель меня тут же понял и подтвердить поспешил:

— А то от кого же? Весной и свадьба.

До сей минуты Мамонов являл себя только буйным казаком; теперь он показал себя, как император Конрад III, и истинным кавалером.

Назад Дальше