Но нигер, поднявший руку на белых мальчиков, ищет неприятностей на свою голову, и суд графства, признав Коули виновным в нападении на детей и покушение на убийство, засадил его в тюрягу на срок от десяти лет до пожизненного. Лягушатник не видел свою жену уже семнадцать лет, а детей — двенадцать. Последние пятнадцать лет Эрл Коули работал суперинтендантом тюремного лазарета.
И вот сейчас он топал по центральному проходу палаты, засучивая на ходу рукава белого халата. Коттон отпустил подушку и быстро — насколько это возможно — заковылял обратно к своей койке; от страха его татуированная кожа обтянула скулы. Когда Коттон поравнялся со своей койкой, Коули сграбастал алюминиевый кувшин и вмазал им Джимпу по роже. Даже Уилсона, за плечами которого пятнадцать лет выступлений на ринге, передернуло при звуке удара. Коттон перевернулся и грохнулся на койку ничком, всхлипывая и прикрывая голову руками. Какое-то время Коули стоял над ним, трясясь от злости; в его зрачках притаилась смерть. Сделав над собой усилие, он перевел взгляд на Гарви: тот не подавал признаков жизни. Коули бросил кувшин, на котором отчетливо отпечаталась физиономия Коттона, и побежал через палату.
Сорвав подушку с лица Гарви, он подсунул обе руки под обмякшее тело парня и перевернул его на бок. Гарви едва дышал. Фельдшер залез ему пальцами в рот и вытащил спекшийся комок насыщенной заразой слизи. Гарви испустил слабый хрип. Коули через плечо взглянул на Уилсона:
— Подай тот аспиратор, парень. — Коули ткнул пальцем в свисавшее из фанерной коробки в ногах койки пластмассовое приспособление с двумя гибкими трубками. — Ну, эту пластиковую штуку, живее!
Уилсон шагнул вперед, но ноги окончательно изменили ему, превратившись в кисель, и он ухватился за спинку койки. Боксеру стало стыдно, но, во всяком случае, он сдержался и не схватился за живот, хотя ему этого очень хотелось. Взглядом он просил Коули о помощи.
— Боксер хренов, — презрительно сказал тот. — Стоит вашему брату слезть с ринга, и вы превращаетесь в девочек-зассанок.
Уилсона будто обдали кипятком, и он двинулся по палате почти нормальным шагом. У койки Гарви он выдернул аспиратор из коробки и подал его Коули. Фельдшер взял один из гибких шлангов в рот и всосал в себя воздух; второй шланг он затолкал глубоко в горло Гарви, выкачивая гной в пластмассовую емкость. Обычно брезгливый, Уилсон следил за работой Коули, невольно восхищаясь его сноровкой и опытом. К тому времени, как Коули закончил свои действия, Гарви снова начал хватать воздух мелкими глотками, сходившими для него за нормальное дыхание. Фельдшер перекатил парня на спину и придержал его в сидячем положении.
— Поправь ему подушки, — приказал он Уилсону.
Уилсон снова замялся, но на этот раз не от страха, а из гордости: в „Долине“ он был властителем жизни и смерти. Никто не смел разговаривать с ним подобным образом.
Коули взглянул на него:
— Ты уже готов вернуться в блок „В“?
Уилсон исподлобья глянул на фельдшера: давненько с ним так не разговаривали. В голове крутились варианты достойного ответа типа: „Люди, старичок, оставались без языка и за меньшее…“ Читал ли Коули мысли Уилсона по глазам? Уилсон, во всяком случае, в мыслях Коули разобраться не мог. И вообще, хозяином здесь был Коули… Уилсон протянул руки, не заботясь больше о том, что его потроха могут вывалиться прямо на большие плоские ступни фельдшера, и подоткнул подушки под плечи Гарви. Коули, убедившись, что умирающий устроен поудобнее, посмотрел на Уилсона из-под нависших бровей:
— Ты мне не ответил.
— Насчет возвращения в „Долину“? — переспросил Уилсон.
Коули кивнул.
„Ты что, шутишь, парень?“ — подумал Уилсон. Массивное лицо Коули выжидательно нависло прямо перед ним.
Боксеру припомнилась шуточка насчет „девочек-зассанок“, и он сглотнул слюну.
— Сразу в блок мне не попасть. После выздоровления надо еще отсидеть десять суток в карцере, — сказал Уилсон. — Но если ты скажешь, что пора, — я готов.
Коули мрачно посмотрел на него: затем в его взгляде что-то изменилось.
— Я понимаю, что это неправильно, — пояснил он, — но там, внизу, у меня больные парни спят на раскладушках.
— Я с радостью переберусь подальше от Джимпа, — оглянулся Уилсон.
— Останься, пожалуй, еще на пару дней, чтобы поразмять шов.
Коули бросил взгляд на другой конец палаты и увидел, что Коттон подсматривает и подслушивает, пряча распухшее лицо в ладони.
— А ты отправишься на выписку сегодня, Джимп, — улыбнулся Коули. — Причем без гипса.
— Ты жирная черномазая харя. Ты меня покалечил. Ну ты за это еще заплатишь…
Коули пронесся по палате, как полузащитник, и, прежде чем Коттон успел съежиться, сгреб лапищей его волосатую размалеванную грудь и наполовину поднял Джимпа в воздух. Тот завопил.
— Ежели ты еще раз дотронешься до кого-нибудь из моих людей, то на собственной шкуре узнаешь, как мало внимания патологоанатомы уделяют тому, что мы им посылаем в пластиковых мешках для трупов!
Коттон вырвался и отполз в конец койки, где свернулся калачиком, повизгивая от боли. Коули снова повернулся к Уилсону:
— Мне нужно помочь с завтраками.
— Конечно, — ответил Уилсон.
Коули улыбнулся:
— Это позволит тебе поддерживать брюхо в хорошей форме.
Затем фельдшер повернулся и пошел к двери.
И Робен Уилсон, некоронованный король блока „B“, ощущая смутное удовольствие от того, что Лягушатник одарил его улыбкой, что есть духу заторопился вперед.
Глава 3
Генри Эбботт питал особую любовь к овсянке. Его дед, деливший стремя у Сэнд-Крик с самим полковником Чивингтоном, ел овсянку каждый день на протяжении всей своей жизни и дожил до девяноста трех лет. Теперь специалисты раскрыли секрет каши, заявив, что эта пища полезна для сердца и кровообращения. Эбботт ничего против этого не имел, но овсянка, стоявшая перед ним сейчас, была нехороша. Эбботт это точно знал и отодвинул пластмассовую миску, не съев ни ложки. Эта порция овсянки была пересыпана толченым стеклом.
Из нагрудного кармана рубашки Эбботт достал дешевенький блокнотик, купленный им в тюремной лавчонке, и черную „шифферовскую“ наливную ручку с золотым пером. Эта ручка была единственным предметом с воли, принадлежавшим Генри. Открыв блокнот на чистой страничке, Эбботт зелеными чернилами написал номер сегодняшнего дня: „3083“ и ниже: „Овсянка нехороша — полна толченого стекла“.
Напротив, яичницу из яичного порошка Эбботт нашел вполне приличной. Отложив в сторону ручку и блокнот, он разрисовал яичницу кетчупом и принялся пластмассовой ложкой забрасывать эту смесь себе в рот. С пластика есть было не так вкусно — так же как пить кофе из пенопластового стаканчика. В этой столовой — все пластмассовое, а Эбботт терпеть этого не мог. Теперь пластмассу закачали и в его лицо. Пластмасса забила его скулы так, что было трудно улыбаться, спустилась вдоль корней его зубов, чтобы было трудно жевать, залила корень языка, чтобы было трудно говорить… Они впрыснули химикалии в его левую ягодицу еще вчера утром. Сейчас, спустя двадцать четыре часа, химикалии, пока Генри спал, усвоились организмом и уже устремились к его лицу, для чего и предназначались. Теперь они застыли так, что Эбботт не мог нормально улыбаться, нормально говорить и тратил много сил на то, чтобы прожевывать и глотать яичницу. Более того, химикаты обдали само Слово облаком ледяного тумана, из-за чего оно доносилось неясно и неотчетливо, словно издалека.