Серые души - Филипп Клодель 9 стр.


Еще Барб рассказала мне, что однажды вечером в Замке давали большой ужин. По приказу Дестина ей пришлось вынуть все столовое серебро и часами гладить льняные салфетки и вышитые скатерти. Ужин на полсотни персон? Нет. Всего лишь на двоих, для молодой учительницы и его самого. Для них двоих. Сидящих на концах необъятного стола. На кухне возилась не Барб, а Бурраш, которого нарочно вызвали из «Ребийона», а прислуживала за столом Денная Красавица. Барб тем временем перебирала все это в уме, хотя Важняк давно ушел спать. Ужин затянулся до полуночи. Барб попыталась выяснить, о чем же таком они говорили. Ее просветила Денная Красавица: «Они только смотрят друг на друга, и все…» Барб осталась с носом. Тогда она выпила несколько стопок дорогущего коньяка с Буррашем, который, в конце концов, и разбудил ее поутру. Уходя, Бурраш все прибрал и расставил по местам. И понес на руках свою завернутую в одеяло дочурку. А та спала как ангел. Вот.

Теперь ночь была рядом с нами. Старая служанка умолкла. Подняла свою косынку с плеч на голову. Мы еще довольно долго сидели вдвоем в темноте, ничего не говоря, и я думал о том, что она мне рассказала. Потом она порылась в карманах своего старого халата, словно в поисках чего-то. В небе вдруг случился звездопад, мимолетный и странный, годный лишь на то, чтобы все, кто в этом нуждается, могли подпереть свое одиночество материей, будто нарочно созданной для примет. Потом все успокоилось. То, что блестело, продолжило блестеть, а то, что было в темноте, таким и осталось. Даже еще больше.

– Держите, – сказала мне Барб, – может, вам это на что-нибудь сгодится.

Она протянула мне большой ключ.

– Там никто ничего не трогал с тех пор, как я перестала туда ходить. Его единственный наследник – какой-то неприметный кузен со стороны жены, такой неприметный, что его и не видел никто. Нотариус сказал, что этот кузен уехал в Америку. Я бы удивилась, если бы его сюда занесло, а разыскивать кого-то… ну уж нет! Мне и самой-то недолго осталось… Так что станете тамошним смотрителем в каком-то смысле.

Барб медленно встала, закрыла мою ладонь с ключом и вернулась к себе, ничего больше не сказав. Я сунул ключ от Замка в карман и ушел.

Мне уже не представился другой случай поговорить с Барб. Хотя желание свербило, это было что-то вроде чесотки, когда и чешется, и приятно одновременно. Но я убеждал себя, что у меня еще есть время: такова уж людская глупость, говорить себе, что торопиться некуда, что сможешь сделать это и завтра, и через три дня, и в следующем году, и через два часа. А потом вдруг все умирают. Оказываешься в процессии за гробом, что не слишком удобно для разговора. На похоронах Барб я смотрел на ее гроб, словно пытался найти там ответы, но это было всего лишь вылощенное дерево, которое священник окуривал ладаном и осыпал латынью. Идя на кладбище вместе с дрожащей гурьбой немногих провожатых, я даже подумал, не посмеялась ли надо мной Барб со своими историями об ужине и о Дестина, играющем в ухажера. Но в сущности это уже не имело значения. Пьяная вишня ее победила. Быть может, ей предстояло найти полные банки этого зелья там, наверху, среди облаков.

В моем кармане по-прежнему лежал ключ от Замка, и я еще не воспользовался им с того вечера полгода назад, когда она мне его дала. Лопаты земли вернули мне душевное равновесие. Могилу вскоре засыпали. Барб воссоединилась со своим Важняком на веки вечные. Кюре ушел со своими двумя мальчишками-певчими, чьи деревянные башмаки маленьких крестьян шлепали по грязи. Паства, как стайка скворцов, рассеялась по зеленому хлебному полю, а я отправился к могиле Клеманс, злясь на себя немного, что не хожу туда чаще.

Как раз в тот день после похорон Барб я и решился сходить в Замок, словно чтобы чуть больше углубиться в тайну, одним из немногих свидетелей которой стал отныне. Да, именно в тот день я очистил дверь Замка от цепкого кустарника, которым она заросла, и просунул ключ в скважину.

Да, именно в тот день я очистил дверь Замка от цепкого кустарника, которым она заросла, и просунул ключ в скважину. Я казался самому себе беднягой-принцем, взламывающим дворец неведомой спящей красавицы. Только вот на самом деле внутри уже никто не спал.

Случилось это в воскресенье, весной 1915 года, в прекрасные предзакатные часы. В воздухе пахло яблоневым цветом и чуточку акацией. Я знал, что по воскресеньям маленькая учительница всегда совершала одну и ту же прогулку на вершину холма, вне зависимости от погоды, хоть в солнце, хоть в проливной дождь. Мне так говорили.

– Так что предпочитаю отдать его тебе, – сказал он, протягивая мне карабин, завернутый в газету, где на первой странице красовалось скомканное лицо королевы Шведской. – Делай с ним, что хочешь…

Эдмон Гашантар носил баскский берет, отличался большими ногами и прискорбной склонностью к сложносоставным аперитивам, чей растительный запах был сродни аптечному. Глядя на небо, он часто качал головой и вдруг становился задумчивым, когда чистую небесную синеву пачкали белые барашки облаков. «Сволочи…» – говорил он тогда, но я никогда толком не понимал, относилось это к облакам или к каким-то другим фигурам, далеким и неясным, плывущим в небе для него одного. Вот и все, что мне приходит на ум, когда я о нем вспоминаю. Память – любопытная штука: удерживает то, что и гроша ломаного не стоит. А что до остального, то все попадает в общую могилу. Сегодня Гашантар наверняка уже умер. Ему было бы сто пять лет. Его второе имя было Мари. Просто еще одна деталь. На этот раз я останавливаюсь.

Вчера Берта, которая приходит три раза в неделю, чтобы смахнуть пыль, наткнулась на одну из тетрадей, на номер один, полагаю. «Так вот на что вы бумагу переводите!» Я на нее посмотрел. Она глупа, но не больше, чем другие. Она и не ждала ответа. Продолжила свою уборку, напевая дурацкие песенки, которые вертятся у нее в голове с тех пор, как ей исполнилось двадцать, а она так и не нашла себе мужа. Мне хотелось бы объяснить ей кое-что, но что именно? Что я двигаюсь вперед по строчкам, как по дорогам незнакомой и одновременно знакомой страны? Я опустил руки. И когда она ушла, снова принялся за дело. Хуже всего, что мне плевать на то, что станет с этими тетрадками. Сейчас я пишу в номере четыре. И уже не нахожу ни номера два, ни номера три. Должно быть, я их потерял или их взяла Берта, чтобы разводить огонь. Какая разница? У меня нет желания их перечитывать. Я пишу. И все. Это отчасти как говорить с самим собой. Я веду с собой беседу, беседу о другом времени. Наваливаю друг на друга портреты. Копаю могилы, не пачкая рук.

В то воскресенье я поднялся выше, чем обычно, но не так чтобы очень, всего на несколько десятков метров, скорее забывшись, и все из-за дрозда, которого я преследовал шаг за шагом, а он все перепархивал с место на место и кричал, приволакивая сломанное крыло с двумя-тремя каплями крови. Вот так, ничего не видя, кроме него, я, в конце концов, и добрался до самого гребня, который так только называется, потому что венчающий холм широкий луг делает его вершину похожей скорее на огромную руку, открытую в небо ладонь, поросшую травами и купами приземистых деревьев. Из-за ветра, теплого ветра, проникшего мне за воротник, я почувствовал, что пересек линию, ту незримую линию, которую все мы, кто оставался внизу, прочертили на земле и в наших душах. Я поднял глаза и увидел ее.

Она сидела прямо в густой, усеянной ромашками траве, и светлая ткань ее платья, рассыпавшаяся вокруг талии, напомнила мне «Завтраки» некоторых художников. Казалось, окружавший ее луг с цветами был здесь для нее одной. Время от времени ветерок вздувал пушистые завитки, осенявшие ее затылок нежной тенью. Она смотрела прямо перед собой, чего мы никогда не хотели видеть. Смотрела с прекрасной улыбкой, и по сравнению с ней все те улыбки, которыми она одаривала нас каждый день (хотя знает Бог, как они были прекрасны), казались бледноватыми и отстраненными.

Назад Дальше