Вскоре всем дали задание: нарисовать автопортрет. Я несколько часов просидела перед зеркалом с альбомом и карандашом и глазела на себя. Грифель не прикасался к бумаге, рука зависала над альбомом, как бабочка, которая никак не может найти место для приземления. Мимо проходила Эллисон; она приоткрыла дверь в мою комнату.
– Что ты делаешь? – спросила она.
– Да так, ничего, – ответила я. – Задание для кружка. Надо нарисовать автопортрет.
– Можно посмотреть? – спросила Эллисон, заходя.
Помню, я тогда подумала: «Моя сестра такая красивая! Вот кого мне надо рисовать, а вовсе не себя». Но не хватило смелости попросить ее позировать мне. Я наклонила к ней альбом, и она посмотрела на меня с озадаченным видом:
– По-моему, для тебя… вообще для художника… рисовать автопортрет сложнее всего. Ведь надо, чтобы все остальные поняли, какой ты себя представляешь. – Она задумчиво покачала головой, словно пустой альбом произвел на нее сильное впечатление. – А ты начни с глаз, – посоветовала она. – И спускайся сверху вниз. – И она ушла – убежала на очередную тренировку, очередной школьный кружок, очередное соревнование.
Я долго сидела в комнате совершенно одна и улыбалась. Не только потому, что Эллисон почтила меня своим визитом – что случалось редко, – но и потому, что она назвала меня художницей. Раз в жизни я оказалась не ее младшей сестренкой, ничтожеством, пустым местом. Я стала Бринн Гленн, художницей.
Тот автопортрет, который я в конце концов нарисовала, до сих пор у меня. На нем я сижу перед зеркалом, смотрю на себя. В руках у меня альбом и карандаш. А если приглядеться, в альбоме изображена еще одна девочка, которая смотрится в зеркало и держит альбом и карандаш – и так далее, до тех пор, пока девочка в зеркале не становится такой крошечной, что ее не видно. Я решила, что портрет вышел неплохой; учительница по рисованию тоже похвалила меня и поставила мне за него «отлично». Показала портрет маме с папой, и они сказали, что я молодец. Я спросила, можно ли повесить его в рамочке в гостиной или еще где-нибудь. Мама ответила: нет. Мой рисунок не вписывается в общий дизайн интерьера.
Эллисон я никогда тот портрет не показывала. Боялась, что она меня раскритикует. А все-таки, пусть даже на какой-то краткий миг, Эллисон признала во мне художницу. Мне хотелось, чтобы она и дальше считала меня художницей, верила, что у меня есть хоть какой-то талант.
Я подъезжаю к дому. Бабушка оставила для меня свет на крыльце. Стараясь не шуметь, отпираю дверь черного хода и вхожу на кухню. Горит подсветка над плитой; на столе записка: «Надеюсь, ты хорошо повеселилась с друзьями. На столе есть торт». Я улыбаюсь. Вот еще почему я люблю бабушку. У нее всегда найдется что-нибудь сладенькое. Меня до сих пор подташнивает, поэтому вместо торта я беру стакан с водой и бреду к себе в спальню. На моем покрывале сладко спит Майло, свернувшись калачиком. Я сдвигаю его вбок и заползаю под одеяло, но заснуть никак не могу. Встаю, принимаю лекарство – не одну таблетку, а три, восполняя пропущенное за последние несколько дней – и достаю свой альбом для рисования. Снова забравшись в постель, я начинаю рисовать – рука у меня движется как будто по собственной воле. Темные тучи, река, моя сестра, ребенок… и я. Я наблюдаю за всем происходящим.
Наконец в туалет заходит Олин – ни на одной двери в доме нет замков – и садится на пол рядом со мной. Она обнимает меня, а я плачу навзрыд, как не плакала много лет. Никто еще не видел, чтобы я вот так плакала. Ни мать, ни отец, ни даже Бринн. Я утыкаюсь носом в худое, костлявое плечо Олин и реву.
– Ш-ш-ш, Эллисон, ш-ш-ш! – шепчет она мне на ухо. От нее пахнет застарелым табачным дымом.
От нее пахнет застарелым табачным дымом. – Скоро будет лучше, – обещает она. – Слышишь? – Я шмыгаю носом и киваю, уткнувшись ей в шею. – Тогда вставай и умойся. – Она кладет мне на плечи свои шершавые, мозолистые руки. – Тебе будет непросто, – говорит она, глядя на меня снизу вверх. – Наверное, перед тем, как станет легче, должно стать намного труднее. Нельзя изменить прошлое, нельзя повернуть время вспять. – Я опускаю голову и снова начинаю плакать. – Но… – говорит она так резко, что я невольно вскидываю голову, – но от тебя зависит, какая ты сейчас и что у тебя внутри. Понимаешь? – Ответить нет сил. – Понимаешь? – снова спрашивает она, и я медленно киваю. – Эллисон, смотри на мир с надеждой в сердце, – ласково говорит Олин. Ее глаза тоже наполняются слезами. – Смотри на мир с надеждой, и он тебя вознаградит. Обещаю!
Я понимаю: то же самое она уже говорила десяткам, а может, и сотням женщин до меня.
Я киваю и вытираю глаза.
– Ну как, справишься? – спрашивает Олин.
– Я в порядке, – по-дурацки отвечаю я, кивая головой и шмыгая носом. То, что я не в порядке, видно невооруженным глазом. – Дайте мне несколько минут…
– Ладно. – Она встает и некоторое время стоит передо мной, как будто собирается сказать что-то еще, но не решается. – До встречи на общем собрании. – Она смотрит на куклу, которая по-прежнему плавает в унитазе. – Хочешь, я ее заберу?
– Нет, я сама, – говорю я.
Олин уходит, тихо прикрыв за собой дверь. Я смотрюсь в зеркало. Глаза у меня припухли, лицо пошло пятнами. Нельзя, чтобы соседки видели меня такой. Наклоняюсь над раковиной, умываюсь холодной водой. И вдруг думаю: какой ужасно холодной казалась речная вода моей новорожденной дочке… Из горла рвется придушенный крик. Я заставляю себя еще раз посмотреться в зеркало, приглаживаю волосы. Они по-прежнему длинные, блестящие, солнечно-желтые. Ненавижу их! Хватаю прядь, глубоко вздыхаю, ищу в аптечке ножницы, но не нахожу.
Я беру из ящика грязное полотенце, за ручку вытаскиваю из унитаза куклу, с которой капает вода, и крепко заворачиваю ее. Наверное, я должна сдать своего рода вступительный экзамен, пройти посвящение в общество бывших заключенных, проходящих курс реабилитации. Общество «Фи-Бета-Зэк». Что-что, а сдавать экзамены я умею! Я распахиваю дверь туалета; мои соседки глазеют на меня из-за дверей своих комнат. Я иду, не обращая на них внимания, с поднятой головой, расправив плечи. Нарочно прохожу чуть ли не по всему дому, не слушая издевательских смешков и выкриков за спиной. Спускаюсь вниз, прохожу через кухню. На заднем дворе стоят большие черные контейнеры для мусора.
Откидываю пластмассовую крышку и небрежно швыряю туда сверток. Он бесшумно приземляется среди вонючих объедков, грязной туалетной бумаги и прочего мусора.
Надежда. Олин велела мне смотреть на мир с надеждой. Я очень этого хочу. Мне это необходимо, но я не знаю как.
Идя по коридорам «Дома Гертруды», я слышу за спиной шепот: «Убийца!» – и вижу злые, перекошенные лица. Я никогда не освобожусь от прошлого, пока не уеду из Линден-Фоллс. Надо поскорее выйти на работу в книжный магазин, как-нибудь дотянуть срок в «Доме Гертруды». А потом я уеду отсюда. Но сначала мне нужно повидаться с сестрой, посмотреть ей в лицо и заставить ее поговорить со мной.
Сейчас, два часа спустя, Клэр взбирается на старую, шаткую приставную лесенку – Джонатан уверяет, что когда-нибудь она свалится с нее и свернет себе шею, – чтобы закончить опись книг, которую следовало доделать несколько часов назад.