Стиснутые зубы, вздувшиеся на лице и руках вены – он так старается, словно его усилия способны преодолеть законы природы. Мы настолько впечатлены этим зрелищем, что едва удерживаемся от того, чтобы не поаплодировать.
Но Патрик уже обогнул островок-волнолом и правит в направлении парка на берегу, где его ждет возможное спасение, и он почти надеется улизнуть на свободу. Он трудом и потом заработал себе избавление от этого странного преследователя, который не отстает от него, а только улыбается, и, возможно, в его полной паники и надежды голове все-таки зарождается ма-аленькая мысль: почему?
Почему мы догоняем его так медленно? Почему не нападаем, не кричим или не стреляем? Почему только улыбаемся – и нагоняем его так медленно, дюйм за дюймом?
Нет, правда, почему? Патрик еще не понимает этого, даже не надеется понять, а ведь это так просто. Слишком просто даже для этого бесчувственного простофили.
Мы улыбаемся потому, что счастливы.
А счастливы мы потому, что ждали от него именно такого поведения, и теперь он делает все для нас – в точности как надо, словно заранее выучил свою роль в Темных скрижалях, и он играет точно как по нотам, в нужный момент, и нужный момент настал.
Теперь, когда он обогнул наконец маленький островок; теперь, когда он покинул наконец воды гавани – его больше не видно ни с яхт, ни с берега, где до сих пор толпятся копы и зеваки. От вожделенного берега с парком его все еще отделяет полмили водной поверхности. Теперь, когда все в точности Так, Как Должно Быть, и все пружины взведены, и готовы прийти в движение…
Сейчас.
И наша рука на рукоятке газа дергается вперед, и наш довольный рык сливается с довольным ревом мотора, и катер устремляется вперед – не на полной скорости, но достаточно быстро – быстрее каяка, как бы ни махал в панике веслами его гребец.
И отведенного ему времени хватает лишь на один короткий, сдавленный крик – протестующий вопль, полный недоумения, как подобное могло произойти с таким замечательным ним, а потом это уже произошло. Наш катер ударяет в бок его каяка – сильно, со всей силой нашей массы, помноженной на большую скорость, а еще на нашу волю, что держит штурвал и продолжает улыбаться, еще шире улыбаться, такое удовольствие нам доставляет то, что происходит с невежественным недоноском в каяке.
Впрочем, он уже не в каяке. Больше не в каяке. Теперь он в воде и лихорадочно загребает руками в надежде зацепиться за что угодно, только бы оно держалось на воде, и как назло, ничего такого в пределах досягаемости не обнаруживается. Каяк отшвырнуло далеко в сторону, и из воды торчит только его желтое днище, а поблизости нет ничего, кроме небольшого рыболовного катера с улыбающимся капитаном за штурвалом. И он продолжает барахтаться в воде, и отплевывается.
– Какого… – вопит он, и мы медленно описываем вокруг него дугу так, чтобы оказаться между ним и берегом.
– Извините! – кричим мы в ответ, даже не пытаясь изобразить раскаяние. – Не заметил вас!
И он бултыхается и отплевывается еще немного, но потом немного убавляет свои героические усилия, потому что с чего бы такому случиться по злому умыслу, и солнце продолжает сиять, да и мы только улыбаемся и просим прощения, а деваться ему все равно больше некуда.
– Клизма гребаная! – орет он с характерным для уроженцев Теннесси выговором. – Как это не заметил?
– Извините, – повторяем мы, и наклоняемся, и снимаем с крепления багор, и протягиваем в его сторону. – Цепляйтесь за это! Сейчас мы вас вытащим!
Он зажмуривается, потом открывает глаза и таращится на багор, мотающийся у него перед самым носом.
– Кто это «мы»?
Само собой, речь идет о Нас, о Темных Нас, невидимых глазу, но сильных и изобретательных, прячущихся за этой счастливой, немного ехидной улыбкой, – но мы ему этого не объясняем, не сообщаем, что он в численном меньшинстве, мы вообще не говорим ему ничего, кроме «Держитесь за багор!», добавив довольное: «Упс!», когда багор как бы ненароком врезает ему по кумполу.
Всего раз, и очень дозированно – так, чтобы это выглядело абсолютной случайностью, но с достаточной силой для того, чтобы на мгновение у Патрика потемнело в глазах и он хлебнул морской водицы.
– Ох, простите! – кричим мы, глядя на то, как он с выпученными глазами пускает пузыри. – Да держитесь же за багор! – повторяем мы, на этот раз настойчивее. Катер медленно относит от того места, где Патрик трепыхается над пучиной, которая скоро станет его домом.
И он делает панический рывок к багру, едва не выпрыгивая от усилия из воды, и отчаянно хватается обеими руками за деревянное древко багра.
– Отлично! – кричим мы с облегчением, потому что теперь он наш с потрохами. Мы подсекли нашу рыбку, насадили ее на крючок и теперь тянем к себе, к борту катера. И мы выдергиваем его вверх, туда, где Патрик может зацепиться за планшир и отпустить багор, и опускаем багор на палубу и становимся на колени, протягивая ему левую руку, чтобы помочь забраться на борт.
Только нашу левую руку – но он хватается за нее, и мы подтягиваем его чуть выше. И он, не подозревая о том, что его ждет, оглушенный, мокрый до нитки, лежит грудью на планшире – наполовину в воздухе, наполовину в воде, между жизнью и смертью. Идеальное положение, замечательное, я на такое даже не рассчитывал.
Патрик цепляется за нашу левую руку, балансируя между бытием и небытием, и мы держим его вот так, приблизившись лицом к его лицу. Он осматривается в поисках нашей правой руки, чтобы мы выдернули его из воды окончательно, но не видит ее, и снова поднимает взгляд на нас в смятении, смешивающемся со злостью, тревогой и отчаянием.
– Какого хрена? – спрашивает он.
И вот оно, это мгновение – мгновение, которого мы ждали так долго, пусть и готовились к нему в спешке, и мы колеблемся, потому что все не совсем так, как положено. Мы не доказали еще его вины, а это положено по Кодексу Гарри, и состряпано-то все на бегу, и на короткую секунду мы колеблемся, покачиваясь в ненадежной лодке на волнах моря сомнений.
И Патрик тоже видит это и понимает, что происходит не то, что, по его мнению, должно происходить, и, глядя в его лицо, мы видим, что он готовится к какому-то шагу – к нападению или бегству. И тут, как всегда, к нам приходит верное решение, и мы больше не колеблемся.
– Джекки Форрест, – произносим мы.
И это срабатывает. Как всегда. Патрик застывает. На мгновение он даже забывает дышать, и это зря, потому что его вдохи отмерены и их ему осталось совсем немного. И он смотрит нам в лицо, а мы следим за его глазами – и даже испытываем благодарность к этому неотесанному болвану. Потому что такие мгновения даются лишь в награду за стопроцентные доказательства вины, которых у нас не было, – и на помощь нам приходит Патрик.
Мы следим за ним, и того, что мы видим в его глазах, более чем достаточно. Всего четыре слога этого имени, Джекки Форрест, и в его взгляде мы видим все, что он уже совершил и что собирался совершить, череду картин, каждая из которых красноречивее письменного признания. Взгляд не может лгать: это он сделал все это. Это стопроцентно он, поэтому, не дожидаясь оправданий или отрицаний, мы поднимаем правую руку, которую так терпеливо прятали до этой секунды, и зажатый в ней нож вонзается точно в нужное место, и Патрик застывает, охает, и в его глазах появляется полное ужаса осознание того, что происходит. И мы наслаждаемся хрупкой красотой этого мгновения, отображенной в двух крошечных экранах его светло-голубых глаз: короткое отрицание того, что такое может произойти с таким замечательным Мной, потом полное боли понимание того, что нет, все-таки может, а потом его биологические часы тикают еще раз, другой – и останавливаются…
И самое прекрасное: мы видим, как все его мысли уплывают из взгляда, забирая с собой все, что раньше было им, уплывают и погружаются в водоворот темной воды, прочь от бренного тела, прочь – в бесконечную ночь, от крошечного берега, который был его жизнью, и в бесконечный водоворот Небытия.