Ангел Тьмы - Калеб Карр 4 стр.


Но память моя отнюдь не истрепалась вместе с легкими, и можете мне поверить: если история Либби Хатч чему и учит нас, так вот оно. В царстве Природы находится местечко для всего, что общество зовет «противоестественным» поведением. Вообще-то именно так и говорил всегда доктор Крайцлер: не бывает под солнцем ничего поистине естественного или же нет.

Глава 2

Все началось с шороха: легкого царапанья ботинка о каменно-кирпичный фасад дома № 283 по Восточной 17-й улице, принадлежавшего доктору Ласло Крайцлеру. Шорох этот — знакомый всякому сорванцу с таким же детством, какое выпало мне, — легко достиг моего слуха сквозь закрытые окна моей комнаты. Случилось сие поздним воскресным вечером 20-го июня 1897 года — двадцать два года назад, чуть ли не ночь в ночь. Я валялся на своей узкой койке, пытаясь учиться — но безуспешно. Тот вечер тоже был чересчур напоен ветерками и ароматами весны, слишком омыт лунным светом, чтобы всерьез рассматривать какое бы то ни было мышление (или же сон). Как это часто бывает в Нью-Йорке, ранняя весна выпала сырой и холодной, недвусмысленно давая понять, что далее нам опять уготована от силы неделя-другая хорошей погоды, прежде чем на город обрушится летний зной. В то воскресенье поначалу прошел хороший дождь, но уже к вечеру распогодилось, и природа по всему предвещала наступление погожих деньков — жаль только недолгих. Так что если кому-то из вас придет в голову, что мне посчастливилось уловить этот шорох снаружи отчасти потому, что я просто ждал удобного повода улизнуть на улицу, я tie стану этого отрицать. Однако ж, сколько себя помню, я всегда очень внимательно прислушивался к звукам ночи, в какое бы место меня ни заносило.

Моя комната располагалась наверху — на четвертом этаже, который от роскошных докторских гостиной и столовой отделяли два этажа и полмира, а от величественной, однако несколько спартански обставленной спальни на третьем этаже — двенадцать футов по вертикали. В мансардной простоте верхнего этажа (которую большинство, не задумываясь, окрестило бы «покоями прислуги»), слуховыми окнами во двор смотрела комната Сайруса Монтроуза, который делил со мной кучерские, равно как и прочие домашние обязанности, а чуть сбоку имелась комнатка поменьше, кою мы использовали под кладовую. Мое жилище смотрело на улицу, хоть было и не так велико; но, с другой стороны, во мне и не было Сайрусовых шести с хвостиком футов росту. Однако жить спереди — все равно довольно роскошно для тринадцатилетнего мальчишки, если учесть, что мальчишка этот с рождения привык ютиться в трущобах Пяти Углов, на задах, в одной съемной комнате с матерью и чередой ее мужчин, спать на любых пятачках тротуаров или переулков, что могли предложить ему хоть чуточку покоя на пару-другую часов (впервые удрав из дому от упомянутой матери и мужчин в три годика, а в восемь — смывшись навсегда), а после с боем вырывался из камеры заведения, которое фараоны в шутку звали «казармой» «Приюта для мальчиков» на острове Рэндаллс.

Вспоминая о той юдоли скорбей, наверно, будет не лишним сказать вам сразу, дабы прояснить для вас несколько туманных обстоятельств. Некоторые из вас могли прочесть в газетах, что я чуть не убил охранника, который пытался меня изнасиловать, пока я пребывал на острове в заключении; и не сочтите меня бессердечным, если скажу, что в некотором смысле я до сих пор жалею, что не прикончил его, ибо то же самое творил он и с другими мальчишками, а также — готов об заклад побиться, стоило делу моему лечь под сукно, а самого его вернули в должность, — почти наверняка вернулся к своим отвратительным забавам. Может, я и зло это говорю, не знаю; не хотелось бы считать себя человеком обозленным. Но я ловлю себя на том, что все, приводившее меня в ярость в детстве, саднит до сих пор. Посему если вам покажется, будто все, что я излагаю на нижеследующих страницах, не отражает мягкости, свойственной возрасту, могу заверить вас: это лишь потому, что я убежден: ни сама жизнь, ни воспоминания не подвластны времени так, как подвластен ему табак.

Посему если вам покажется, будто все, что я излагаю на нижеследующих страницах, не отражает мягкости, свойственной возрасту, могу заверить вас: это лишь потому, что я убежден: ни сама жизнь, ни воспоминания не подвластны времени так, как подвластен ему табак.

На верхнем этаже резиденции Крайцлера осталась только одна неупомянутая комната, которая для всех домашних уже давно, считайте, перестала существовать вовсе. От наших с Сайрусом покоев ее отделяла прихожая, и комнату эту обычно занимала горничная; но уже целый год не обитала в ней ни единая живая душа. Я вовсе не случайно упомянул о «живой душе»: фактически, хранились в этой комнатке немногие скорбные пожитки и еще более скорбные воспоминания о Мэри Палмер, чья гибель при распутывании дела Бичема разбила доктору сердце. С тех пор особняк наш перевидал немало поваров и горничных, кои появлялись перед завтраком и покидали нас после обеда, одни — вполне способные, другие — прямо скажем, сущее бедствие; однако ни я, ни Сайрус не жаловались на подобную текучку, ибо ни нам, ни доктору не приходило в голову нанять кого-нибудь постоянно. Изволите ли видеть, мы оба — хоть и наособицу, само собой, от доктора — тоже любили Мэри…

Как бы там ни было, 20 июня, около одиннадцати вечера я в своей комнате безуспешно сражался с уроками, заданными мне на неделю доктором Крайцлером, — упражнениями по арифметике и чтением по истории, — когда услышал, как хлопнула входная дверь внизу. Тело мое в единый миг подобралось — я всегда реагировал и реагирую так до сих пор на стук двери посреди ночи, — и, прислушавшись, я уловил уверенные и тяжелые шаги по сине-зеленому персидскому ковру на лестнице. Я перевел дух: походку Сайруса, как и ее сопровождающие пыхтенье и тихое мычанье под нос, не узнать решительно невозможно. Я вновь растянулся на койке, воздев над собой книгу, в уверенности, что друг мой вскоре сунет в дверь свою огромную черную голову — проверить, как у меня дела. Я даже на это рассчитывая.

— Все тихо, Стиви? — произнес он, заходя в комнату, голосом низким, одновременно мощным и нежным. Я кивнул и, глядя ему в глаза, поинтересовался:

— Я так понимаю, сегодня он остается в Институте?

Сайрус тоже мягко кивнул:

— Пока — в последний раз. Говорит, жалко время терять… — Он помолчал — в паузе читалось беспокойство, — а потом зевнул. — Ты смотри не засиживайся — он велел заехать за ним поутру. Ландо я пригнал назад — впрочем, если хочешь, можешь взять коляску, чтоб одна из лошадок отдохнула.

— Ага.

После чего тяжелые стопы повлеклись к задней части дома, хлопнула дверь. Я отложил книгу и перевел потухший взор сперва на обои в бело-голубую полоску перед собой, затем — на мансардное окошко в ногах моей кровати: за ним шелестели густые кроны Стайвесант-парка через дорогу.

Ни теперь, ни тогда не видел я особого смысла в том, как жизнь валит неприятности на человека, их не заслуживающего, а величайшие на свете ослы и мерзавцы существование ведут подолгу безмятежное. Доктора в тот момент я видел ясно, точно стоял рядом с ним в Институте (то есть — Крайцлеровском детском институте на Восточном Бродвее): он уже давно убедился, что детей уложили спать, равно как и раздал последние наставления персоналу касательно вновь прибывших либо особо беспокойных пациентов, и теперь сидит у большого секретера и разбирается с горой бумаг — отчасти по необходимости, отчасти дабы избежать дум о том, что все может в любой миг закончиться. Он и будет сидеть здесь в круге мягкого света от зеленой с золотом лампы «Тиффани», поглаживать усы и крохотную эспаньолку под нижней губой, время от времени потирать увечную левую руку — она, похоже, тревожила его по ночам сильнее, чем в иное время. Но совершенно точно пройдет еще много часов, пока усталость не отразится в его острых черных глазах, и если удастся доктору поспать, то уснет он, уронив длинные черные волосы на бумаги перед собой, и дремать будет урывками.

Назад Дальше