Дурное в том, чтобы таить эти чувства от близких. Она надеется, что родители Исмаила поймут ее. Она не хочет, чтобы ее дочь и их сын продолжали общаться. Она ясно дала понять об этом своей дочери и попросила ее не писать больше их сыну и не читать его писем. Фудзико написала Чэмберсам, что ей нравится их семья и она относится с большим уважением к «Сан-Пьедро ревью», которую они выпускают. Всей семье она желает только хорошего.
Фудзико показала письмо Хацуэ, когда оно было уже сложено и оставалось только запечатать его в конверт. Хацуэ прочитала письмо дважды, медленно, подперев щеку ладонью. Закончив читать, она зажала письмо между колен, глядя на мать безучастно. На лице Хацуэ странным образом не отражалось никаких эмоций, она как будто выдохлась, слишком устала, чтобы что-то чувствовать. Фудзико заметила, что дочь за три недели жизни в лагере повзрослела. Она вдруг выросла, стала взрослой женщиной, опустошенной изнутри. Дочь внутренне ожесточилась.
— Не стоит отправлять это письмо, — сказала Хацуэ матери. — Я все равно не стала бы больше писать ему. Еще в поезде, когда нас везли сюда, я только и думала что об Исмаиле, о том, написать мне ему или нет. О том, люблю я его еще.
— Любовь… — презрительно скривилась мать. — Что ты знаешь об этом. Ты…
— Мне уже восемнадцать, — возразила Хацуэ. — Пойми, мама, я уже не маленькая.
Фудзико осторожно сняла очки и по привычке потерла глаза.
— Ты сказала: «еще в поезде», — напомнила она дочери. — Так что же ты решила?
— Сперва ничего, — сказала Хацуэ. — Я не могла думать спокойно. Слишком много мыслей лезло в голову. Я была слишком подавлена, чтобы думать.
— А теперь? — спросила Фудзико. — Что теперь?
— У меня с ним все кончено, — ответила Хацуэ. — Мы были детьми, вместе играли на пляже, и наша дружба переросла в нечто большее. Но он не подходит для меня как муж, я всегда это понимала. Я написала ему письмо. Написала, что каждый раз, когда мы были вместе, мне казалось, что что-то не так. В глубине души я всегда чувствовала, что что-то не так, я как будто любила его и не могла любить. Так каждый день; я сомневалась с тех самых пор, как мы впервые встретились. Он хороший парень, мама, ты знаешь его семью, он в самом деле хороший. Но ведь дело не в этом, так? Я хотела сказать ему, что между нами все кончено. Но мы уезжали… все было так запутано… у меня язык не повернулся сказать ему. Да я и сама тогда толком не разобралась в своих чувствах. Я запуталась, слишком много всего навалилось.
— А теперь, Хацуэ? Теперь ты разобралась?
Хацуэ помолчала. Она провела рукой по волосам и безвольно уронила ее, провела другой и тоже уронила.
— Да, разобралась, — ответила она. — Я должна сказать ему. Должна прекратить наши отношения.
Фудзико забрала у дочери свое письмо и аккуратно разорвала его посередине.
— Тогда напиши ему сама, — сказала она дочери по-японски. — Скажи все как есть. Пусть это останется в прошлом. Скажи правду и живи дальше своей жизнью. Избавься от этого мальчишки-хакудзина.
Утром мать напомнила Сумико о том, чтобы та никому ничего не говорила. Дочь обещала, что и словечком не обмолвится. Фудзико отнесла письмо Хацуэ на почту и купила марку на конверт. Она лизнула края конверта, запечатывая его, и вдруг, сама не зная, почему наклеила марку вверх ногами. После чего опустила письмо в ящик.
Когда Кабуо принес готовый комод, Фудзико пригласила его попить с ними чаю, и он просидел больше двух часов. Так повторилось в следующий вечер, когда Кабуо притащил им стол, и потом еще, когда он занес уже стулья. На четвертый день, вечером, Кабуо постучался к ним и, держа шапку в руке, пригласил Хацуэ прогуляться под звездным небом.
На четвертый день, вечером, Кабуо постучался к ним и, держа шапку в руке, пригласил Хацуэ прогуляться под звездным небом. В тот раз она отказалась, и потом три недели они не говорили. Но Хацуэ не могла не заметить, что Кабуо симпатичный, воспитанный парень, с открытым взглядом, сын фермеров, выращивавших клубнику. Да и не могла она оплакивать разрыв с Исмаилом вечно.
Через несколько месяцев, когда воспоминания об Исмаиле превратились в боль, хотя и непреходящую, но похороненную в глубине, под покровом будничной жизни, Хацуэ заговорила с Кабуо в столовой, сев за один с ним стол. Ей понравились его безупречные манеры за столом и красивая улыбка. Он говорил с ней мягко, поинтересовался, о чем она мечтает в жизни, и когда Хацуэ ответила, что хотела бы иметь клубничную ферму на Сан-Пьедро, признался, что мечтает о том же, и рассказал, что скоро на его имя перепишут семь акров. Когда война закончится, он вернется на Сан-Пьедро и будет выращивать клубнику.
Когда Хацуэ впервые поцеловала его, тиски печали сильнее сдавили ее; она почувствовала, до чего непохож этот поцелуй на поцелуй Исмаила. От Кабуо пахло землей, он был очень сильным, намного сильнее самой Хацуэ. Он стиснул ее в своих объятиях так, что она не могла даже пошевелиться. Хацуэ вырвалась, переводя дыхание.
— Тебе надо научиться быть нежнее, — шепнула она ему.
— Я постараюсь, — ответил Кабуо.
Глава 16
В конце лета 1943-го Исмаила и еще семьсот пятьдесят новобранцев направили на военную базу Форт-Беннинг, Джорджия, обучаться на морских пехотинцев. В октябре у него началась лихорадка с дизентерией, и он на одиннадцать дней попал в госпиталь. Исмаил сильно похудел; в свободное время он читал газеты из Атланты или играл в шахматы. Исмаил лежал на койке, подняв колени и заведя руки за голову; без особого интереса он слушал военные сводки по радио или разглядывал схемы перемещений войск, напечатанные в газетах. Шесть дней он отращивал усы, потом сбрил их, потом снова стал отращивать. Целыми днями он спал, просыпаясь только к вечеру. А проснувшись, смотрел, как наступают сумерки, как гаснет дневной свет в окне справа, в трех кроватях от него. Соседи по палате сменялись, а он все оставался. В госпиталь поступали и раненые с передовой, но их размещали на двух других этажах, куда его не пускали. Исмаил лежал в одних трусах и футболке; через открытое окно пахло увядающей листвой и дождем — запах доносился с развороченных, превратившихся в грязное месиво полей. Исмаил почему-то подумал, что здесь ему и место — за тысячи миль от дома, больному и одинокому. В конце концов, что это, как не те самые страдания, которых он искал последние пять месяцев, получив письмо от Хацуэ? Лихорадка протекала вяло, в легкой форме и действовала усыпляюще — можно было лежать так сколько угодно. Исмаил весь погрузился в болезнь, целиком отдавшись ей.
В октябре он прошел вторичную подготовку, уже как радист, и его отправили в район сосредоточения десантных войск — на остров Северный у Новой Зеландии. Исмаила приписали к роте «В» 2-го военно-морского пехотного полка 3-го артиллерийского дивизиона, и вскоре он присоединился к воевавшим на острове Гуадалканал, заменив радиста, убитого на Соломоновых островах. Однажды вечером лейтенант Джим Кент вдруг вспомнил, как их бывший радист остановился около убитого японца; у того были спущены штаны и виднелись заляпанные грязью лодыжки. Радист, рядовой Джеральд Уиллис, поставил пенис убитого торчком, подперев его камнем, лег на землю и стрелял очередями из карабина до тех пор, пока не отстрелил головку пениса. Потом он полчаса похвалялся перед всеми, расписывая, как выглядел пенис убитого с отстреленной головкой и как выглядела сама головка, валявшаяся на земле. Двумя днями позже Уиллис погиб в дозоре под минометным огнем своих же — он вызвал огонь на лейтенанта Кента, хотя тот и дал правильные координаты.