А страдать было отчего – черепаха смотрела несчастными человеческими глазами). «Про людоедов» (пожилой
веселый матрос Артамоныч рассказывал, как пять лет назад его на берегу Новой Гвинеи поймали и чуть не съели разрисованные с ног до головы
туземцы; врал небось, но все равно было интересно). «Рыбы как ласточки». (Все чаще вырывались из воды и мчались над волнами рыбки с
полупрозрачными крыльями. Гриша каждый раз вспоминал бумажных ласточек, которых он с Илюшкой Маковым и Саней Пашенцовым пускал с обрывов
над логом. На ласточек расходовали старые, исписанные в училище тетрадки… Теперь, глядя на летучих рыб, он думал о доме и о приятелях.)
А еще – такое: «Будто кто-то ходит…»
Посторонний ничего не понял бы в этих словах. Да Гриша сперва и не хотел их писать. Но надо было как-то освободить себя от тревоги.
Показалось, что напишешь – и выбросишь из себя страх…
Страх копился понемногу. Вернее, их было несколько, этих страхов, но они смешивались в один. И он, смешанный, – иногда не сильно, почти
незаметно, а порой ощутимо точил, точил оказавшегося в океане мальчишку…
Сначала это была просто тревога: как там дома-то? Все ли здоровы? Не случилось ли чего худого? Потом добавилось опасение: а не налетит ли
вдруг новый сокрушительный шквал, а то и настоящий ураган, о которых немало он слышал от матросов? Да, во время того, первого шквала Гриша
показал изрядную храбрость, но ведь и перепугался немало (даже и не скрывал этого). Раньше он, забравшись на марс, без всякой боязни
смотрел на бегущие синие валы, чувствовал себя свободной птицей. Но вот океан показал свой нрав, и Гриша вдруг ощутил, какая он букашка
среди этого грозного мира и какая скорлупка бриг «Артемида». Сокрушительные волны и превратившийся в чудовище ветер на деле показали, что
им ничего не стоит скомкать и слизнуть с океанской поверхности эту скорлупку. Проглотят и не заметят…
Гриша стыдился этого страха, давил его в себе и, может быть, задавил бы накрепко, но тут возникал в памяти гваделупский «господин Ансу» и
словно оживал. Сладко и зловеще улыбался Грише, манил худым пальцем с блестящим перстнем и, выгнув тонкую талию, протягивал руки. «Давай мы
сначала станцуем с тобой под скрипку, а потом…»
Ну, он-то чего привязался? Чем он мог быть опасен? Какой-то давно сгинувший человек из другого времени, из другого мира! Но Грише он
казался похожим на разбойников и злодеев, которые в младенчестве лезли в его сны после обещаний няньки или кухарки: «Вот не будешь спать, о
н и придут, мало не покажется…» Ансу был из тех, которые о н и…
Стыд какой! Большой мальчишка, одиннадцать лет исполнилось перед отплытием! Узнали бы ребята – со свету сжили бы дразнилками. Вроде тех
дразнилок, когда кто-нибудь робел перед темными зарослями в вечернем логу или не решался прыгнуть с мостков в воду вниз башкой:
Кукаяла-забояла -
Напустил под одеяло…
Но нет, здесь дело было не в пустых вечерних страхах, которые вроде игры. Палач Ансу грозил чем-то всерьез. Он как бы включал в себя все
другие боязни и опасности и готов был выплеснуть их на Гришу с утроенной силой.
Гриша поймал себя на том, что если он один, то все время хочет оглянуться: нет ли за спиной у него _кого-то_? И летучие рыбы не развлекали.
И на марс не хотелось. И набухающая над зыбкой поверхностью луна – громадная, раскатавшая по волнам серебряную дорогу – сперва обрадовала
своей красотой, но скоро и она стала тревожной…
Однажды вечером Гриша стоял между карронадами, прижавшись грудью к планширю фальшборта, и смотрел, как нарастает лунное свечение.
Сзади
подошел доктор (Гриша вздрогнул). Петр Афанасьевич, который, кажется, оказался рядом не случайно, постоял и сказал:
– Смотрю я, друг мой, ты в последние дни что-то загрустил. Заскучал небось по дому?
Гриша не стал молчать. Повел плечом, выговорил неловко:
– И это тоже…
– Ну… а что, кроме этого?
Держать в себе страх – дело нелегкое. И мало его выплеснуть двумя словами на бумагу. Лучше признаться кому-то. Стыдно, конечно, зато
облегчение…
– Петр Афанасьевич… Боязно чего-то…
– Да что такое, голубчик?… А! Натерпелся, когда увязывал весла? Это пройдет. Даже будущие адмиралы, попав первый раз в переделку, ужасались
морской стихии. А потом крепнет привычка… «Артемида» наша – судно крепкое, хотя и небольшое. Оно в океане – как дома. И командиры надежные,
и матросы…
– Я знаю… вот вы тогда рассказали про этого… про Ансу. Он… как-то застрял в голове и… будто все время рядом. Как дурная примета… Может, я
опять захворал?
– О-о! Я старый бестолковый болтун! Пришло же в голову рассказывать такое при мальчике!.. А ведь никакого Ансу, скорее всего, и не было. Он
– выдумка всяких рассказчиков и писак, любящих приукрашивать историю небылицами… Еще в тот раз я собирался сказать об этом, да отвлек Иван
Данилович своим беспокойством о хронометрах…
– А… как же не было? Кто же тогда был? С этой… с машиной…
– Не знаю… Какие-нибудь обыкновенные мерзавцы… Но не такие изящные злодеи, которые украшают кровожадность цветочками… А история про Ансу,
видимо, сочинилась местными жителями из-за другого человека…
– Из-за какого?
– Он тоже был мулат. Сын губернатора Гваделупы и черной служанки. Губернатор его любил. С острова они уехали во Францию, мальчик получил в
Париже блестящее образование, был принят даже во дворце… Его звали шевалье Сент-Джордж де Болон. Он стал знаменит в Европе своими успехами
в двух искусствах. Был блестящий фехтовальщик, победитель многих турниров, и великолепный музыкант. Писал музыку, выступал с концертами,
слава его была велика… Но когда началась во Франции революция, де Болон сказал себе, что надо восстанавливать справедливость на родине, и с
Виктором Югом отправился на Гваделупу. Там помогал комиссару искоренять рабство, создавал из негров и мулатов армию освободителей, воевал с
англичанами… Похоже, что он не всегда одобрял действия Юга. Через какое-то время он уехал во Францию, опять занялся музыкой, но вскоре
умер. Вернуться на Гваделупу ему не пришлось. Наверно, это и хорошо: он не увидел, как его бывший друг изменил себе и свободе, стал
возрождать на Антилах прежнее рабовладение.
– А то бы вызвал Юга на дуэль?
– Гм… не исключено… А человеческая молва… Люди не раз видели Юга и де Болона вместе и, возможно, стали приписывать злодейства первого
второму. Шевалье был видной фигурой: изящный, с дворянскими манерами, часто со скрипкой в руках, его запоминали. А к тому, кто на виду,
клеят и хорошее, и дурное… Молва, она, друг мой, беспощадна. Пример тому – другой замечательный музыкант, Сальери. Кто-то пустил слух, что
он из зависти отравил великого Моцарта, и этому слуху поддался даже наш Александр Сергеич Пушкин, написавший известную драму.