Ночное кино - Мариша Пессл 5 стр.


Меня уволили из «Инсайдера», мою колонку в «Тайме» закрыли. Я предварительно говорил с Си-эн-эн – планировал вести еженедельную программу новостных расследований. Теперь одна мысль об этом была смехотворна.

«Макгрэт – как прославленный спортивный рекордсмен, пойманный на допинге, – провозгласил Вулф Блитцер. – Теперь мы вынуждены ставить под вопрос каждое слово, что он написал и произнес».

– Тебе стоит подумать о другом занятии, – проинформировал меня мой агент. – Преподавание, коучинг. В журналистике ты сейчас неприкасаемый.

Сей час затянулся. «Опозоренный журналист», как «бывший заключенный», прочно приклеилось к моему имени. Я стал «симптомом небрежности американской журналистики». Кто-то смонтировал и выложил на «Ю-Тьюбе» ролик, где я тридцать девять раз (голос пропущен через «Авто-Тьюн») повторяю «попросту убрать».

Расследование я бросил. В ту ночь, когда я принял это решение и запихнул подальше коробку с заметками, на меня свалился иск о клевете. Синтия и Сэм уехали, оставив по себе гробовую тишину; впечатление было такое, будто меня, не спросив разрешения, прооперировали. Я был жив, но смутно подозревал, что нечто внутри необратимо перекосилось. И не достанешь, не поправишь: перекрутили некий важный нерв, некий орган нечаянно вшили вверх тормашками. Я лишь ярился на Кордову – изящно прятавшегося за спинами адвокатов, – и ярость моя была еще тлетворнее оттого, что на самом деле я злился на себя, на свою самонадеянность и глупость.

Потому что я понимал: падение мое – не случайность. Кордова переиграл меня, явив ум и прозорливость, каких я от него не ожидал. Я рухнул в нокауте, бой завершился, победитель объявлен – а я ведь даже толком на ринг не выступил.

Меня искусно подставили. «Джон» был наживкой. Кордова, узнав, что я на него охочусь, смастерил капкан, подослал анонима, с проницательностью почти сверхъестественной понимая, что анонимов неотвязный намек – «он что-то делает с детьми» – меня заденет, а потом сел поудобнее и стал смотреть, как я рою себе могилу.

И однако, если Кордова так занервничал из-за моего расследования, если он столько сил приложил, дабы от меня избавиться, – что же он в действительности прячет? Оно что, еще взрывоопаснее? Я решил забыть об этом, отмахнуться, постараться вернуть себе хоть какое-то подобие жизни.

А теперь опять двадцать пять. Я допил скотч, взял новую пачку бумаг и вскоре выкопал то, что искал.

Тонкий манильский конверт. И на нем от руки: «Александра».

Расстегнул конверт, выудил содержимое: листок и компакт-диск.

Долгая пауза, а затем – фортепиано.

Первые такты были пронзительны, настойчивы, стремительны и уверенны – непостижимо, что пианистке всего четырнадцать лет. Ноты рябили, на миг смягчались, яростно всплескивали пулеметным огнем.

Я слушал, текли минуты, и тут из-за двери донеслись тихие шаги по половицам.

Сэм. В последнее время она завела привычку просыпаться среди ночи. Повернулась дверная ручка, и на пороге возникла моя полусонная дочь в розовой ночнушке.

– Привет, зайка.

Протирая глаза, она лишь молча прошлепала ко мне. Сэм унаследовала красоту Синтии, в том числе и блондинистые локоны, от которых занимается дыхание, – явно позаимствованные у ангелочка из Сикстинской капеллы.

– Привет, зайка.

Протирая глаза, она лишь молча прошлепала ко мне. Сэм унаследовала красоту Синтии, в том числе и блондинистые локоны, от которых занимается дыхание, – явно позаимствованные у ангелочка из Сикстинской капеллы.

– Ты что тут делаешь? – спросила она тихо и серьезно.

– Работаю.

Она облокотилась на стол и принялась как-то странно брыкаться одной ногой. В этом состоянии она всегда гнулась, сплетала руки, заводилась, будто беспрестанно играла в «твистер». Вгляделась в статью.

– Это кто?

– Александра.

– Кто это – Александра?

– Такая девушка, она в беде.

Сэм встревожилась:

– Она сделала плохое?

– Нет, зайка, не в такой беде. В загадочной.

– А какая загадка?

– Пока не знаю.

Так мы и общались. Сэм запускала вопросы в воздух, а я кидался за ними, пытался отвечать. Из-за железобетонного опекунского расписания Синтии и Сэмовой занятой жизни – походы в гости и на балет – я, к несчастью, виделся с нею мало. Последний раз – три с лишним недели назад, мы ходили в Бронксский зоопарк, где выяснилось, что любой равнинной горилле в «Лесах Конго» (включая четырехсотфунтового самца) она доверяет в сто раз больше, чем мне. И не без причин.

– Пошли. – Я поднялся. – Давай-ка в кровать.

Я протянул руку, но Сэм лишь нахмурилась – во взгляде безошибочно читалось сомнение. Похоже, она уже вычислила то, на что мне потребовалось сорок три года: взрослые, конечно, большие, но их знания, в том числе о себе самих, невелики. Игрушки кончились, когда Сэм было года три. И, точно невинно осужденная, попросту очутившаяся не в том месте не в то время, она смирилась и решила стоически отсиживать свой срок (детство) под надзором бестолковых надзирателей (моим и Синтии) и дожидаться УДО.

– Пойдем-ка наверх, поищем твою облачную пижаму, годится? – спросил я.

Она энергично закивала и не сопротивлялась, когда я повел ее по коридору, а затем наверх, где она терпеливо уселась на кровать, пока я рылся в шкафу. Облачная пижама – из синей фланели, вся в кучевых облаках – мой единственный верный поступок. Я купил ее в модном детском магазине в СоХо, Сэм полюбила пижаму без памяти и порой плакала, если нельзя было в ней спать. Синтии и Ко. для обеспечения сна Сэм по их сторону фронта пришлось раздобыть вторую и даже третью культовую пижаму, что я полагал мелкой, но значимой личной победой.

Я перерыл весь шкаф и наконец отыскал пижаму на дальней полке. Театрально развернул – Сэм любит, когда я перед ней играю немое кино а-ля Рудольф Валентино. Мы надели пижаму, и я уложил Сэм в постель.

– Подоткни, – распорядилась она.

Я подоткнул.

– Оставить свет? – спросил я.

Она потрясла головой. Единственный ребенок на земле, который не боится темноты.

– Спокойной ночи, лап.

– Спокойной ночи, Скотт.

Она всегда звала меня Скотт – никаких «пап». Никак не вспомню, когда это началось, – истоки непостижимы, как с курицей и яйцом.

Назад Дальше