– Конечно. Не забудьте о сигнализации, я дам вам код. Поскольку там картины, ваш отец поставил самую современную систему.
Было заметно, что нотариусу тоже не терпится покончить с этим делом. Не знаю, как ему удавалось ладить с отцом, но по его глазам я видел, что он не забыл омерзительных похорон моей матери…
Он вручил мне две связки ключей и картонную папку:
– Вот код сигнализации, ключи от квартиры, от дома, от машины, которая находится на парижской парковке… Место 114. Была еще одна машина в Горде, но она разбита… Не знаю, от чего остальные ключи, но вы, конечно, с этим разберетесь. И, когда у вас будет время, нужно посмотреть документы и подписать их…
Я поднялся и протянул ему руку.
– Для похорон мне ничего не надо делать?
– Нет‑нет, я сам этим займусь, ваш отец отдал все необходимые распоряжения. Впрочем, если вы захотите оповестить близких…
Я кивнул в знак согласия, но мысленно спросил себя, кого мне оповещать.
Старик умер один и в землю ляжет один. И если бы я был способен проливать слезы, то заплакал бы о матери, которую сейчас вспоминал с прежней остротой.
Мои родители никуда не переезжали после того, как я родился. Люди они были, в общем, обеспеченные и могли позволить себе пятикомнатную квартиру на улице Севр, откуда отец мог ходить пешком на площадь Фонтенуа. Всю жизнь он занимал высокий пост в ЮНЕСКО.
Отец был странным человеком. Те, кто плохо его знал, восхищались им. Вежливый, изысканный, культурный. Просвещенный библиофил, тонкий ценитель искусств, интеллектуал левоцентристского толка. В гостиных охотно слушали его суждения о Монтене и Шагале, ему задавали массу вопросов и с гордостью представляли друзьям. И мсье Лувель еще находит время для работы в ЮНЕСКО.Очень высокий и элегантный, он словно застыл в своем пятидесятилетнем шарме – седеющие виски, морщины в углах губ при улыбке. Он всегда держал руку в кармане брюк с грациозной небрежностью подлинного денди. Люди обожали его.
Но на самом деле мой отец был законченным мерзавцем. Сколько рук он пожал – но я ни разу не видел, чтобы он обнял свою жену. Или сына. Когда за последним гостем закрывалась дверь, он исчезал в кабинете и не показывался вплоть до следующего приема. Словно этот человек всю жизнь сожалел о том, что женился и сделал ребенка. Второе было еще хуже, а когда этот ребенок – ты сам, нелегко смириться с таким положением вещей.
Помню, однажды я стал свидетелем забавного разговора двух своих друзей. У одного отец был интеллектуал, ненавидевший спорт, у второго – спортсмен, ненавидевший интеллектуалов. В результате каждый из моих друзей завидовал другому. А у меня и этого не было. Мой отец делиться ничем не желал. Даже страсть к красивым книгам и картинам он хранил только для себя. Старался просто разместить их повыше, чтобы я не дотянулся. У меня не было с ним никаких отношений. Ни нежных, ни враждебных. Ничего.
Но осознал я, какая он скотина, лишь когда врачи сказали матери, что у нее рак.
Мать во всем была противоположностью отцу. Я так и не сумел понять, зачем они поженились. Наверное, причиной была забота о комфорте. Отец нуждался в домработнице, а мать в чековой книжке. Единственное, в чем я мог бы упрекнуть мать, – в том, что она ни разу не осмелилась поднять голос. Ни на меня, ни на мужа. Она была великодушной, нежной, кроткой. И она была красива: прекрасные глаза, изящество во всем – в том числе во вкусах. Она происходила из буржуазной бордоской семьи, и ей пришлось от многого отказаться после замужества. Я думаю, она всю жизнь тосковала по своей провинции, не смея признаться в этом мужу‑парижанину. После третьего выкидыша врач даже предположил, что климат Парижа ей не слишком подходит. Однако спустя год родился я. И мне кажется, ее радость можно было сравнить только с замешательством отца.
Каждым своим жестом, каждым знаком внимания она как будто стремилась загладить эгоистическую черствость отца.
Каждым своим жестом, каждым знаком внимания она как будто стремилась загладить эгоистическую черствость отца. Словно ей хотелось как‑то компенсировать это равнодушие. Я всегда обожал мать. Я провел четыре месяца в больнице, не отходя от ее постели. На эти четыре месяца мы поменялись ролями. Теперь я жаждал компенсировать жестокое отсутствие отца, теперь я осваивал тайну принужденных улыбок.
Всякий раз, когда открывалась дверь палаты, я видел, как в глазах ее загорается надежда. Но отец так и не появился. Она улыбалась посетителю, врачу, медсестре. На губах была улыбка. Но глаза говорили совсем иное.
Я так и не смог найти слов, которые заставили бы ее забыть. Не уверен, что такие слова существуют. Когда я думаю об этом сегодня, то спрашиваю себя, откуда нашлись у меня силы вынести все до конца. В те дни я таких вопросов себе не задавал.
Но мне кажется, сейчас я знаю. Знаю, откуда я брал силы. Я черпал их в ненависти. Ненависти к отцу. В конечном счете благом было то, что он не пришел и на похороны. Это могло бы плохо кончиться…
Вместо этого я уехал в Нью‑Йорк.
Все это крутилось у меня в голове, когда я поднимался на маленьком лифте в доме на улице Севр. Все это – и еще какая‑то смутная тревога.
Я открыл дверь, и меня оглушил забытый за десять лет запах квартиры. Никогда еще он не казался мне таким сильным. Сухой и древний аромат ивовых прутьев. Запах, напомнивший мне Бордо, мать, ее родителей, детские игры, каникулы… Все ставни были закрыты, и в квартире царила полная темнота. Я не сразу решился зажечь свет.
Медленно закрыв за собой бронированную дверь, я повернул выключатель. И увидел то, что было
Одно отличие было – и сразу поразило меня, настолько преобразилась из‑за него большая комната.
Исчезла библиотека.
Ни одной книги, ни одной брошюры не осталось на дубовых полках, занимавших всю стену напротив окна. Ничего, кроме толстого слоя пыли. А ведь у моего отца было изумительное, бесценное собрание. Первые издания, эстампы, фолианты… Я помнил книги, которыми он особенно дорожил: «Падение дома Эшеров» в переводе Бодлера, первое издание на веленевой бумаге, «Сказки и рассказы в стихах» Лафонтена с именным переплетом Дюбуа д'Ангиена и, главное, «Необыкновенные путешествия» Жюля Верна, полный текст, набранный в типографии Этцеля в двенадцатую долю листа. Я будто услышал вновь, как он объясняет гостям, что коллекционеры напрасно пренебрегают этим изданием карманного формата, поскольку именно оно является первым – если не считать публикаций в периодической печати, и в этих томиках часто встречаются гравюры в восьмую долю листа, которыми далеко не всегда могут похвастать знаменитые издания большего формата. Тогда все это было для меня полной абракадаброй, что не мешало мне ночью утаскивать томики к себе, чтобы читать Жюля Верна при свете ночника, вдыхать запах старых страниц, гладить пальцами шелковистые гравюры, одновременно странствуя по Индии или отправляясь к центру Земли.
Куда же подевались все эти книги? Я решил пройти дальше, осмотреть другие комнаты, и, обойдя за несколько минут всю квартиру, убедился, что в доме моих родителей нет больше ни одной книги. Это удивляло тем сильнее, что все остальное сохранилось на своих местах.