Копченая селедка без горчицы - Алан Брэдли 9 стр.


Проще говоря, отец был коллекционером марок, или филателистом, как он предпочитал себя именовать и чтобы его именовали другие.

Каждый миг своего бодрствования он тратил на то, чтобы всматриваться в клочки бумаги через увеличительное стекло в вечном поиске дефектов. Открытие единственной микроскопической трещинки на эстампе, из-за чего на подбородке королевы Виктории мог появиться нежеланный волосок, приводило его в восторг.

Сначала будет официальное фотографирование и экстаз. Он принесет из кладовки и установит в кабинете треногу, древний пластиночный фотоаппарат с особенным приспособлением, именуемым макроскопической линзой, позволяющей ему снимать крупный план образца. В результате после проявки получалось изображение, достаточно большое, чтобы занять целую книжную страницу. Иногда, пока он радостно проделывал эти манипуляции, мы, бывало, улавливали напевы из «„Пинафора“ ее величества» или «Гондольеров», дрейфующие по дому, словно беженцы.

Затем наступал черед письма, которое он отсылал в журнал «Лондонский филателист» или аналогичные места, и вместе с ним приходил черед кое-каких чудачеств. Каждое утро отец начинал приносить к столу кучи писчей бумаги, которые усердно исписывал, страницу за страницей, бисерным почерком.

Неделями он бывал недоступен и оставался таковым до того момента, пока не дописывал последнее слово на тему «лишних усов» королевы.

Однажды, когда мы валялись на южной лужайке, глядя в голубой свод идеального летнего неба, я сказала Фели, что отцовские поиски несовершенств не ограничиваются марками, а временами распространяются на его дочерей.

«Захлопни свой грязный рот!» — отрезала она.

— Дело в том, — повторил отец, возвращая меня к настоящему, — что вы, девочки, не понимаете серьезность ситуации.

Главным образом он имел в виду меня.

Фели, конечно же, донесла на меня, история о том, что я растворила одну из жутких викторианских брошей Харриет, журчала из ее уст так же радостно, как гомон ручья.

— Ты не имела права брать ее из гардеробной твоей матери, — произнес отец, и на миг его холодные голубые глаза устремились на мою сестру.

— Прости, — ответила Фели. — Я хотела надеть ее в церковь в воскресенье, чтобы произвести впечатление на Дитера. Это неправильно с моей стороны. Мне следовало бы попросить разрешения.

«Неправильно с моей стороны»? Я услышала то, что услышала, или у меня слуховые галлюцинации? Скорее солнце и луна пустятся в веселую джигу в небесах, чем одна из моих сестер извинится. Просто неслыханно.

Дитер, о котором упомянула Фели, — это Дитер Шранц с фермы «Голубятня», бывший немецкий военнопленный, решивший остаться в Англии после прекращения военных действий. Фели имела на него виды.

— Да, — сказал отец. — Тебе следовало бы.

Когда он снова обратил внимание на меня, я не могла не заметить, что складки во внешних уголках его глаз — складки, которые, как я часто думала, придают ему аристократичность, — были еще тяжелее, чем обычно, делая его печальным.

— Флавия, — произнес он усталым, невыразительным голосом, ранившим меня сильнее, чем острое оружие.

— Да, сэр?

— Что с тобой делать?

— Извини, отец. Я не хотела разбивать брошь. Я уронила ее и случайно наступила, и она просто раскололась. Боже, должно быть, она была очень старая, раз оказалась такой хрупкой!

Он почти незаметно вздрогнул, и за этим последовал один из тех взглядов, которые подразумевают, что я коснулась темы, закрытой для обсуждения. С долгим вздохом он посмотрел в окно. Что-то в моих словах заставило его сознание улететь куда-то в холмы.

— Хорошо ли ты съездил в Лондон? — отважилась я.

С долгим вздохом он посмотрел в окно. Что-то в моих словах заставило его сознание улететь куда-то в холмы.

— Хорошо ли ты съездил в Лондон? — отважилась я. — Имею в виду на филателистическую выставку?

Слово «филателистическая» быстро вернуло его к реальности.

— Надеюсь, ты нашел несколько приличных марок для своей коллекции?

Он издал еще один вздох, на этот раз напоминающий предсмертный хрип.

— Я ездил в Лондон не покупать марки, Флавия. Я ездил продавать.

Даже у Фели перехватило дыхание.

— Наши дни в Букшоу, возможно, подходят к концу, — сказал отец. — Как вы хорошо знаете, дом принадлежал вашей матери, и когда она умерла, не оставив завещания…

Он развел руки в жесте беспомощности, напомнив мне наколотую на булавку бабочку.

Из него так внезапно вышел воздух, что я едва могла в это поверить.

— Я надеялся отвезти ее брошь к кому-нибудь, кого я знаю…

Несколько минут его слова не могли до конца дойти до меня.

Я знала, что в последние годы содержание Букшоу стало довольно разорительным, не говоря уже о нависшем налоге на наследство и прочих налогах. Годами отец умудрялся отчаянно защищаться от «рычащих налоговых инспекторов», как он их именовал, но теперь волки, должно быть, снова выли у порога.

Время от времени были намеки на наше затруднительное положение, но угроза всегда казалась нереальной, не более чем далекое облачко на летнем горизонте.

Я вспомнила, что одно время отец возлагал надежды на тетушку Фелисити, свою сестру, живущую в Хэмпстеде. Даффи предположила, что многие из его так называемых «филателистических поездок» были на самом деле визитами к тетушке с целью выпросить у нее денег взаймы — или умолить ее раскошелиться на остатки фамильных драгоценностей.

В итоге его сестра, должно быть, дала от ворот поворот. Совсем недавно мы собственными ушами слышали, как она говорила ему, чтобы он подумал о продаже своей филателистической коллекции. «Этих нелепых почтовых марок», как она назвала их, если быть точной.

— Что-нибудь подвернется, — жизнерадостно заметила Даффи. — Так всегда бывает.

— Только у Диккенса, Дафна, — сказал отец. — Только у Диккенса.

Даффи перечитывала «Дэвида Копперфилда» в энный раз. «Зубрю информацию о ломбардах», — ответила она, когда я спросила ее зачем.

Только теперь до меня дошло, что отец намеревался отвезти брошь Харриет — ту, что я уничтожила, — в ломбард.

— Можно мне выйти? — спросила я. — Мне вдруг стало нехорошо.

Это была правда. Я, должно быть, уснула, как только моя голова коснулась подушки.

Теперь, несколько часов спустя, я проснулась. Стрелки будильника, которые я аккуратно покрасила фосфоресцирующей краской собственного изобретения, показывали начало третьего.

Я лежала в постели, наблюдая, как темные тени деревьев без устали изгибаются на потолке. С того времени, как территориальный спор между двумя моими далекими предками закончился горьким безвыходным тупиком — и черной линией, проведенной посередине вестибюля, — это крыло дома оставалось неотапливаемым. Время и погода собрали свою дань, из-за чего обои почти в каждой комнате — в моей они были горчично-желтые, с алыми червяками — отставали большими участками, а на потолке обои болтались огромными неряшливыми гирляндами, о содержимом которых, вероятно, лучше не думать.

Временами, особенно зимой, я любила притворяться, что живу под айсбергом в Северном Ледовитом океане, что холод — это не более чем сон и что, когда я проснусь, в покрытом ржавчиной камине будет гореть яркий огонь и горячий пар будет подниматься из оловянной ванны, стоящей в углу комнаты.

Назад Дальше