Занавес - Милан Кундера 23 стр.


Для Флобера нет ничего более чуждого, чем нравственное осуждение его персонажей; недостаток убеждений не делает Фредерика или Делорье неприятными или достойными осуждения; впрочем, они далеко не трусы или циники и часто испытывают потребность в смелом поступке; в день революции, посреди толпы, увидев рядом с собой человека с пулей в боку, Фредерик «в ярости бросился вперед…». Но это всего лишь мимолетные импульсы, которые не воплощаются в устойчивую позицию.

И лишь самый наивный из всех, Дюссардье, идет на смерть за свои идеалы. Но в романе это второстепенный персонаж. В трагедии трагическая судьба всегда на авансцене. В романе Флобера лишь на заднем плане можно увидеть мельком ее мимолетный отблеск, словно заблудившийся отблеск света.

Лорд Олверти нанял двух воспитателей, чтобы те занимались юным Томом Джонсом: первый, Сквейр, человек «moderne», восприимчивый к либеральным идеям, наукам, философии; другой, пастор Тваком, консерватор, для которого единственным авторитетом является религия; оба человека образованны, но злы и глупы. Они предвосхищают жуткую парочку из «Госпожи Бовари»: аптекаря Оме, поборника науки и прогресса, и, рядом с ним, ханжу кюре Бурнизьена.

При всей своей чувствительности к роли глупости в жизни, Филдинг воспринимал ее как исключение, случайность, недостаток (отвратительный или комичный), она не могла коренным образом изменить его видение жизни. У Флобера глупость — это нечто совсем иное; она не исключение, не случайность и не недостаток; она отнюдь не «количественный» феномен, не нехватка нескольких молекул ума, что можно было бы исцелить воспитанием; она неизлечима; она присутствует повсюду, в мыслях глупцов и гениев, она неотъемлемая часть «человеческой природы».

Вспомним, в чем Сент-Бёв упрекал Флобера: в «Госпоже Бовари» «отсутствует доброта». Как!

А Шарль Бовари! Преданный жене, своим пациентам, лишенный всякого эгоизма, разве он не герой, не жертва доброты? Как забыть, что он после смерти Эммы, узнав обо всех ее изменах, не впадает в гнев, а испытывает лишь бесконечную грусть? Как забыть хирургическую операцию на искривленной ступне Ипполита, помощника конюшего? Все ангелы парили над ним, ангелы милосердия, щедрости, любви к прогрессу! Все его поздравляли, и даже Эмма, очарованная добрым поступком, поцеловала его! Несколько дней спустя становится очевидной абсурдность операции, и Ипполиту, после невыразимых мучений, все-таки приходится ампутировать ногу. Шарль подавлен, от него демонстративно отвернулись знакомые. Персонаж неправдоподобно добрый и тем не менее такой реальный, он, разумеется, гораздо более достоин сочувствия, чем вся эта провинциальная «активная благотворительность», так умилявшая Сент-Бёва.

Нет, неправда, что в «Госпоже Бовари» «отсутствует доброта»; дело не в этом: там слишком много глупости; именно из-за нее Шарль непригоден для «полезного зрелища», которое так хотел бы увидеть Сент-Бёв. Но Флобер не хочет изображать «полезные зрелища»; он хочет «проникнуть в душу вещей». А в душе вещей, в душе всех вещей, повсюду, он видит, как танцует она, нежная фея глупости. Эта скромная фея прекрасным образом приспосабливается и к добру, и к злу, и к невежеству, и к Эмме, и к Шарлю, и к вам, и ко мне. Флобер обеспечил ее присутствие на балу великих тайн существования.

Когда Флобер пересказал замысел «Бувара и Пекюше» Тургеневу, тот решительно порекомендовал ему изложить все это как можно более кратко. Прекрасный совет старого мастера. Поскольку подобная история может сохранить свою комическую силу лишь в форме короткого рассказа; длинноты сделали бы ее скучной и монотонной, если не полностью абсурдной. Но Флобер упорствует; он объясняет Тургеневу: «Если [этот сюжет] изложить кратко, лаконично и легко, это будет более или менее остроумная фантазия, но без особой смысловой нагрузки и лишенная правдоподобия, между тем как при подробном и развернутом рассказе всем бы показалось, будто я верю в свою историю, из которой можно сделать вещь вполне серьезную и даже пугающую».

Но Флобер упорствует; он объясняет Тургеневу: «Если [этот сюжет] изложить кратко, лаконично и легко, это будет более или менее остроумная фантазия, но без особой смысловой нагрузки и лишенная правдоподобия, между тем как при подробном и развернутом рассказе всем бы показалось, будто я верю в свою историю, из которой можно сделать вещь вполне серьезную и даже пугающую».

В основе «Процесса» Кафки лежит подобное художественное пари. Первая глава (которую Кафка прочел своим друзьям, и те при этом очень веселились) могла быть воспринята (и с полным на то основанием) как незатейливый рассказик, шутка: некто К. поднят с постели двумя господами весьма заурядной наружности, которые сообщают ему без всякого на то основания о его аресте, съедают по этому случаю его завтрак и ведут себя в его спальне с такой естественной надменностью, что К, в одной ночной рубашке, оробевший и неловкий, не знает, что делать. Если бы позже Кафка не прибавил к этой главе другие, все более и более мрачные, сегодня никто бы не стал удивляться, что его друзья так веселились. Но Кафка не хотел писать (я воспользуюсь словами Флобера) «более или менее остроумную фантазию», он хотел придать этой забавной ситуации самую большую «значимость», «рассказать подробно и развернуто», хотел настаивать на ее «правдоподобии», чтобы иметь возможность сделать из этого «вещь серьезную и даже пугающую». Он хотел упасть в черную глубину шутки.

Бувар и Пекюше, двое отставников, решивших завладеть всеми знаниями, — персонажи анекдота, но в то же самое время — персонажи мистерии; их познания намного превосходят не только познания окружающих их людей, но и всех читателей, которые станут читать их историю. Они знают факты, теории, имеющие к этим фактам отношение, и даже аргументацию, оспаривающую эти теории. Может, у них мозг попугая и они просто повторяют то, что заучили* И это не так: они зачастую демонстрируют поразительное здравомыслие, и мы, безусловно, признаем за ними правоту, когда они чувствуют свое превосходство перед людьми, с которыми встречаются, или когда они возмущаются их глупостью и не в силах ее выносить. Однако никто не сомневается, что они глупы. Но почему они кажутся нам такими глупцами? Попробуйте подыскать определение для их глупости! Попробуйте, впрочем, определить глупость как таковую! Что это вообще такое, глупость? Разум способен разоблачить зло, которое коварно прячется за красивой ложью. Но перед лицом глупости разум бессилен. Разуму просто нечего разоблачать. Глупость не носит масок Она здесь, и она невинна. Искренна. Обнажена. И необъяснима.

Я вновь вижу перед собой великое трио Гюго: Лантенака, Симурдена, Говена, этих трех неподкупных героев, которых никакой личный интерес не мог заставить свернуть с прямого пути, и я задаю себе вопрос: то, что дает им силы упорствовать в своих убеждениях без малейшего сомнения, без малейшего колебания, разве это не глупость? Гордая, достойная глупость, словно высеченная в мраморе? Глупость, которая преданно сопровождает всех троих, как некогда олимпийские богини сопровождали каждая своего героя до самой смерти?

Да, я думаю именно так. Глупость нисколько не принижает величия трагического героя. Будучи неотъемлемой частью «человеческой природы», она с человеком постоянно и повсюду в полумраке спален и на ярко освещенных подмостках Истории.

Я спрашиваю себя, кто первый обнаружил экзистенциальное значение бюрократии. Вероятно, Адальберт Штифтер. Если бы, в определенный момент моей жизни, Центральная Европа не сделалась моим наваждением, кто знает, стал бы я так внимательно читать этого старого австрийского автора, который с самого начала показался мне довольно чуждым из-за своих длиннот, дидактизма, морализма, целомудрия. Однако именно его можно назвать главным писателем Центральной Европы XIX века, чистым цветком этой эпохи и ее идиллического и добродетельного духа, который получил название стиля бидермейер! Самый главный роман Штифтера «Der Nachsommer» («Бабье лето») 1857 года достаточно большой по объему, хотя история весьма проста: молодой человек по имени Генрих во время экскурсии в горах настигнут тучами, предвещающими бурю.

Назад Дальше