Он представил себе, как он, хромая, убегает в темноте на своих искалеченных ногах, срывает с себя форму и теряется в каком-нибудь захолустном уголке Франции или пробирается по тропинкам в Испанию – на свободу! Он готов был перенести что угодно, взглянуть в лицо какой угодно смерти ради нескольких месяцев свободы, в которой он мог бы забыть унижения этого последнего года.
Огромная радость охватила его. Ему казалось, что он в первый раз в жизни решил действовать. Все прежнее было лишь бесцельным метанием. Кровь пела в его ушах. Он устремил глаза на полустертые фигуры, поддерживающие щиты под балками потолка против его койки. Они, казалось, выпрямляли свои скорченные члены и ободряюще улыбались ему. Он видел в них рыцарей из старых сказок, сокрушающих драконов в зачарованных лесах, искусных мастеров, купидонов, сатиров и фавнов. И ему казалось, что все они выскакивают из своих ниш и увлекают его с собой в безрассудно бешеной скачке, под звуки флейт, в последний обреченный натиск на твердыни страдания.
Огни погасли, и санитар обошел койки, разливая шоколад, который с приятным шипением наполнял оловянные кружки. Чувствуя жирный привкус шоколада во рту и теплоту его в желудке, Джон Эндрюс заснул.
– Ребята! Война кончилась!
– Вышвырни-ка его вон, ребята!
– Засохни!
– Заткни фонтан!
– Привяжите этого быка за рога! – раздалось со всех сторон.
– Ребята! – закричал Сталки еще громче. – Истинная правда, война кончилась! Мне как раз снилось, что кайзер заходит ко мне, на Четырнадцатой улице, и бросает на прилавок медяк за стакан пива. Война кончилась. Не слышите вы, что ли, свистков?
– Ладно, собирайся домой, ребята!.
– Заткнитесь вы там! Выспаться не дадут человеку.
Палата снова успокоилась, но все глаза были широко раскрыты. Люди лежали странно спокойно на своих койках, ожидая и дивясь.
– Я только одно скажу, – закричал снова Сталки, – что уж это была всем войнам война, пока держалась! А? Что я вам сказал?
Парусиновая ширма, закрывавшая дверь, судорожно перевернулась, и в палату вошел майор. Фуражка была косо нахлобучена на его красную физиономию, а в руке он держал медный звонок и звонил как безумный, проходя по палате.
– Ребята! – закричал он густым ревом человека, объявляющего очки в бейсболе. – Война кончилась в четыре часа три минуты сегодня утром… Перемирие подписано! К черту кайзера!
Затем он бешено зазвонил в обеденный звонок и стал танцевать между рядами коек, держа за руку старшую сестру. которая в свою очередь держала другую сестру и т. д. Цепь, подпрыгивая, продвигалась по палате. Передние пели «Усыпанное звездами знамя», а арьергард – «Янки идут», и все это покрывал майор, звонивший в свой медный колокол. Люди, которые чувствовали себя уже достаточно хорошо, уселись на кроватях и орали во все горло. Другие беспокойно ворочались, потревоженные оглушительным шумом.
Они обошли палату кругом и вышли, оставляя за собой смятение. Звон колокола слабо доносился из другой части здания.
– Ну, что ты скажешь на это, гробовщик? – спросил Эндрюс.
– Ничего.
– Как так?
Гробовщик перевел свои маленькие черные глазки на Эндрюса и посмотрел ему прямо в лицо.
– Ты знаешь, чем я болен, кроме раны, не правда ли?
– Нет.
– При моем-то кашле? Я думал, что ты наблюдательнее. У меня, брат, туберкулез.
– Откуда ты это знаешь?
– Они собираются завтра перевести меня в палату для туберкулезных.
– Черт бы их побрал!..
Выздоравливающие пели под управлением Сталки, стоявшего на своей койке в розовой лазаретной пижаме.
Штаны были слишком коротки и открывали большую часть его жилистых, обросших рыжими волосами ног. Он отбивал такт двумя мисками, ударяя их одну об другую.
– Домой… Я никогда не попаду домой, – сказал гробовщик, когда шум немного затих. – Знаете, чего бы я хотел? Чтобы война продолжалась до тех пор, пока все эти прохвосты не были бы перебиты.
– Какие прохвосты?
– Те, которые притащили нас сюда! – Он снова слабо закашлялся.
– Но они-то как раз будут в безопасности, если даже все остальные… – начал Эндрюс.
Его перебил громовой голос с конца палаты:
– Смирно!
продолжалась песня… Сталки взглянул на конец палаты, увидев майора, выронил миски, которые вдребезги разбились около его койки, и залез как можно глубже под одеяло.
– Смирно! – снова прогремел майор.
В палате воцарилась вдруг неловкая тишина, нарушаемая только кашлем соседа Эндрюса.
– Если я еще услышу шум в этой палате, я выставлю вас всех до единого из госпиталя, а кто не может ходить – поползет!.. Война кончена, но вы служите в армии, не забывайте этого.
Глаза майора гневно сверкнули по рядам коек. Он повернулся на каблуках и вышел в дверь, бросив по дороге сердитый взгляд на перевернутую ширму. В палате было тихо. Снаружи ревели свистки, неистово звонили колокола и время от времени раздавалось пение.
Воздух был насыщен запахом угольного газа, смешанного с карболкой от одежды солдат и застоявшимся папиросным дымом. Христианский юноша, коротенький рыжеволосый человек с веснушками, сидел за стойкой с белыми чашками и читал парижское издание «Нью-Йорк геральд». Эндрюс, сидя у окна, чувствовал, как окружающая косность заражает его. На коленях у него лежала тетрадка нотной бумаги, которую он нервно сворачивал и разворачивал, глядя на печь и на неподвижные спины людей около нее. Печь слегка гудела, газета христианского юноши шуршала, человеческие голоса время от времени доносились как тягучий шепот, а на дворе снег ровно и монотонно ударялся о стекла окон. Эндрюс смутно представлял себе, что быстро идет по улицам: снег жалит ему лицо; вокруг бурлит жизнь города; мелькают лица, глаза, разгоряченные холодом, блестящие из-под полей шляпы, на минуту заглядывают в его глаза и проносятся дальше; стройные фигуры женщин скользят, закутанные в шали, смутно обрисовывающие контуры груди и бедер. Он задумался о том, сможет ли он еще когда-нибудь свободно и бесцельно бродить по улицам города. Он вытянул перед собой на полу ноги – странные, онемевшие, дрожащие ноги; но не раны придавали им эту свинцовую тяжесть, а косность окружавшей его жизни, проникавшая, казалось, в каждую извилину его мозга, так что он никак не мог ее стряхнуть, – косность пыльных испорченных автоматов, совершенно утративших собственную жизнь; автоматов, конечности которых так долго подвергались муштровке, что потеряли способность самостоятельно двигаться и сидели теперь поникшие, погруженные в уныние, ожидая приказаний.
Эндрюс внезапно оторвался от своих мыслей. Он следил за снежными хлопьями, кружившимися в сверкающем танце за оконным стеклом, как вдруг услышал около себя звук потираемых рук. Он поднял глаза. Маленький человечек с толстыми щеками и серыми, как сталь, волосами, аккуратно приглаженными на черепе, стоял у окна, потирая свои маленькие белые ручки и издавая при каждом дыхании легкое жирное сопение. Эндрюс заметил, что розовую шею маленького человечка окружает белый пасторский воротничок, а из хорошо скроенных рукавов его офицерской формы выглядывают накрахмаленные манжеты. Пояс и кожаные обмотки были прекрасно начищены. На плече у него был прикреплен маленький, скромный серебряный крестик. Взгляд Эндрюса снова поднялся к розовым щекам; вдруг он почувствовал на себе взгляд серых стальных глаз.
– Вы, как видно, совсем поправились? – сказал певучий пасторский голос.