Борясь с бушующей внутри бурей, где несварение играло роль грома, а спиртное — молний, Уильям сидел как зачарованный посреди этого буйства афродизиаков, тогда как мистер Тедальберг смотрел совершенно бесстрастно, с некоторым научным интересом.
Выдержав примерно час, они перешли в немецкий подпольный бар — мрачная готика, бутафорские доспехи, имитация резьбы, — где под венские вальсы ревущая толпа завсегдатаев обливалась потом над кружками синтетического пива и разваренными сардельками. Раскрасневшиеся девушки неожиданно вскакивали с места и, подергавшись под музыку, заходились визгливым смехом. С самой крикливой из них Уильяма (окончательно его смутив) познакомил важничающий мистер Тедальберг, представив как землячку из Ноксвилла, штат Айова. Когда они выбрались из этого подпольного нюрнбергского бедлама на свежий воздух, к сияющим огням, было уже довольно поздно, однако мистер Тедальберг еще не выполнил намеченную программу, а смертельно уставший и довольно разочарованный Уильям не посмел признаться, что хочет спать.
Где-то между часом и двумя ночи они добрались до огромной спортивной арены Медисон-сквер-гарден — как раз к началу пятого дня шестидневного веломарафона. Несколько тысяч зрителей, теряющихся на бескрайних трибунах, таращили глаза, моргали, зевали и жевали в безжалостном свете дуговых ламп. Где-то на невидимом балконе наяривал духовой оркестр. Призраки в белых стюардовских куртках продавали арахис, хот-доги и мороженое. Из громкоговорителей несся какой-то хриплый рев, словно стальные гиганты корчились в последних муках и предрекали конец света. Мускулистые миниатюрные велогонщики сменяли друг друга в эстафете, кто-то спал у самой бровки трека, кто-то подставлял вытянутые ноги массажистам, остальные сосредоточенно и размеренно мотали круги по гоночной дорожке. Уильяму казалось, что он принимает участие в каком-то фантастическом обряде, круговое движение гипнотизировало. Время умерло: ни «поздняя ночь», ни «раннее утро» к этому часу не относились, ему вообще не было места в сутках. Уильям смотрел на все это, как попавший на дно морское смотрел бы на диковинных обитателей глубин. Голову словно накачали изнутри, веки налились свинцом, ноги гудели, во рту расстилалась пустыня с кактусами и обглоданными костями, но все это доходило смутно, едва уловимо. Он не веселился и не печалился, просто впал в глубочайшую прострацию.
Неизвестно, сколько еще кругов успели намотать неутомимые велогонщики, но наконец, годы спустя, оркестр и громкоговорители сменили тональность, зрители подались вперед, призраки в белых куртках обернулись к треку, а гонщики вдруг разом бешено закрутили педали, будто надеялись одним махом вырваться из этого адского круга. Мистер Тедальберг, как и остальные болельщики, вдруг воспрянул и ожил. «Давай! — орал он, вскочив на ноги и размахивая шляпой. — Давай! Жми!»
Уильяму стало страшно. Устои разума, попираемые безумными башнями, трещали и шатались.
Затем бурлящее варево из ног, педалей и колес, грозящее перекипеть и перелиться через край ведьминого котла, постепенно успокоилось, и мистер Тедальберг, вновь ставший тихим и печальным, объявил, что можно идти. У выхода стоял карлик — из тех, что временами пробиваются на цирковую арену, — крупная голова с печальным лицом на теле ребенка и младенческих ножках. Уильям чуть не споткнулся об него, когда тот внезапно выскочил из темноты и помахал кукольной ручкой кому-то из служителей, поздоровавшись надтреснутым фальцетом. Грустное гномье лицо расплылось в улыбке — точнее, в широкой дурацкой ухмылке, потому что карлик был в стельку пьян. Засмотревшийся Уильям наконец отвел взгляд, поблагодарил мистера Тедальберга за вечер и признался, что устал. Мистер Тедальберг согласился, что в половине четвертого можно уже и разойтись, пожал Уильяму руку и произнес короткую торжественную речь, провозглашая незыблемость и плодотворность их дружбы.
Мистер Тедальберг согласился, что в половине четвертого можно уже и разойтись, пожал Уильяму руку и произнес короткую торжественную речь, провозглашая незыблемость и плодотворность их дружбы. Будь мистер Тедальберг чуть более настоящим, Уильям пал бы ему на грудь и разрыдался. Никогда ему еще не было так тоскливо.
Двенадцать часов спустя он сидел в поезде на Чикаго, по-прежнему уставший, а теперь еще потный и запыхавшийся. За окнами проносился припорошенный снегом неряшливый пейзаж. Уильям то смотрел в окно, то пытался читать прыгающие строки в окружении незнакомых людей с громкими уверенными голосами, обветренными лицами и тревогой в глазах. Веселые смешливые негры, будто сохранившие тайну сытой жизни, утраченную их бывшими хозяевами, выкладывали перед ним незнакомые блюда — усладу для глаз, но полное разочарование для желудка. Потом он разделся и лег спать, закрывшись зелеными шторками, затем чистил зубы и брился в уборной-курительной, где слишком много потных пассажиров слишком долго курили дешевые сигары. С ревом и грохотом налетел Чикаго, блеснул ледяным озером, сомкнулся где-то над головой и тоже унесся в мешанину из ночной мглы и тающих иллюзий за окнами следующего поезда. Пейзажи становились все просторнее и неряшливее, люди из них постепенно исчезали. Пыльные равнины сменились возделанными полями, за которыми потянулась настоящая пустыня, потом вереница причудливых скал и холмы, такие же иссушенные солнцем и голые, как стариковские коричневые десны. Поезд останавливался на станциях с манящими поэтичными названиями, которые оборачивались унылым скопищем безликих домишек вдоль путей. Глазу почти не за что было зацепиться. Пейзаж за окном, небо, погода — все это, конечно, менялось от мили к миле, остававшимся позади сотнями. Однако чем-то несказанно раздражало и угнетало единообразие здешнего жизненного уклада, словно сам Господь повелел обживающим эти дикие места прихватить с собой всякой твари по паре — сигареты «Честерфилд» и «Лаки страйк», жевательную резинку, кока-колу и автомобили «форд». Впрочем, раздражение и тоску Уильям тоже чувствовал будто сквозь сон. Мысли, выдернутые с корнем из привычной почвы, болтались, словно перекати-поле, которое ветер гнал за окном по пустынной равнине.
Все необычное состояло в самом факте бесконечного путешествия. Уильям отказывался верить, что этот уже привычный вихрь из горячего душного воздуха, журналов, долларового чтива, воды со льдом, стейков и яблочных пирогов мгновение назад пронес его через Шайенн, столицу Вайоминга, и теперь влечет к Огдену, штат Юта. Солнечным воскресным утром он вместе с увлеченно фотографирующими попутчиками стоял в панорамном вагоне в хвосте состава и во все глаза смотрел на Большое Соленое озеро — голубой стеклянный лист, по которому поезд громыхал час с лишним. Уильям пытался сосредоточиться на том, что вот он пересекает знаменитое озеро, по берегам которого, покрытым искрящейся на солнце коркой (хоть сейчас на хлеб с маслом), живут таинственные пугающие создания — мормоны. Но внутри ничего не откликалось. Все было слишком нереальным.
Пролетела Юта, началась Невада — ни души, полное безлюдье и геологический рай. Среди гор, голых и далеких от жизни, как рельефная карта, Уильям снова укрылся за зелеными шторками, совершил уже привычный акробатический трюк с пижамой и под гудки поезда, отражающиеся эхом от этих лунных хребтов, погрузился в унылую дремоту. Коммандер и Рамсботтом — где-то сейчас их далекие тени? А Затерянный остров с его черными залежами — неужели тоже сон? Он вспомнил Бантингем и круг привычных дел — солодильня, акварели, книги, шахматы, бридж, приятели вроде Гринлоу, несколько женщин, с которыми он был знаком близко, и другие, с которыми он хотел бы сблизиться, но никак не решался… Вся эта жизнь и все эти люди сжались в крохотную, едва заметную точку, но именно она была настоящей действительностью. Вне ее носились бесплотные призраки.