XI
Отец с матерью гостили у меня сорок дней. Лето было в самом разгаре, вселяя надежду, что они останутся еще ненадолго... Но бедняги осуществили только первый пункт своей программы. После Миласа им предстояло добраться до Траблуса, порадовать своим присутствием моего среднего брата, а через сорок-пятьдесят дней отбыть в Стамбул. Все это нужно было сделать до начала осенних штормов.
Время идет, но человек измеряет его не количеством прожитых дней, а чередой событий, мыслей и чувств. В редкие минуты, когда душа и тело изменяются, мы ощущаем бесконечность мгновения между двумя ударами часов, а память фиксирует его. В те дни я это понимал.
Сорок дней, которые отец и мать провели в моем доме на Церковной улице, теперь вспоминаются как сорок месяцев. На первый взгляд ни суета повседневной жизни за воротами дома, ни время, проведенное с родителями в четырех стенах, ничем особенным отмечены не были. Но на самом деле их до краев наполняла незримая субстанция, определить которую мне не по силам.
Каждый день после обеда дул легкий ветер, соседи говорили, что такой погоды Милас еще никогда не видел.
Белые крахмальные занавески на окнах тетушки Варвары трепетали, как паруса, сорвавшиеся с крепежей, а мы проводили незабываемые часы, сидя друг напротив друга. Мать продолжала считать меня ребенком, хотя я уже перерос ее и отрастил усы. Но пропасть между нами была настолько огромной, что найти тему для разговора никак не удавалось.
Однако за последние месяцы эта пропасть неожиданно исчезла. Мать стала мне даже не ровесницей, а младшей сестричкой, слабым, беспомощным существом, которое льнет ко мне и всему верит.
Когда она, улыбаясь, по-детски смотрела мне в глаза, я не видел ни седых прядей на ее лбу, ни морщин на ее лице.
За долгие часы бесед мать раскрыла все семейные и свои личные тайны, не умалчивая даже о ссорах с отцом, которые время от времени случались.
Ее характер сильно изменился. В молодые годы она предавалась хронической апатии и пессимизму, а теперь, в старости, когда прошлое развеялось по ветру, взволнованно смотрела в будущее, связывая с ним все устремления и надежды. Когда мы под руку прогуливались по комнатам, останавливаясь перед окнами и зеркалами, ее фигурка рядом со мной казалась маленькой и тщедушной. Уверен, что никогда, даже в юные годы, ее взгляды и жесты не были исполнены того смысла, который она теперь пыталась донести до меня.
Потом она вновь садилась на кровать, я же располагался напротив, брал ее руки в свои, чувствуя огонь ее ладоней.
Не помню, о чем мы тогда говорили. Такое не остается в памяти. Порой, поймав ее вопрошающий взгляд, я замечал, что слушаю невнимательно. Приходилось выкручиваться из затруднительного положения.
Что касается отца, он трудился в крохотном, с ладонь, саду тетушки Варвары. Когда не осталось ни одной неподрезанной ветки и ни одного непривитого дерева, он принялся восстанавливать забор, а затем и красить его.
В противоположность матери, которая отныне считала меня взрослым человеком, отец по-прежнему видел во мне ребенка и старательно соблюдал положенную дистанцию. Оставаясь наедине, мы говорили очень мало. Как и раньше, в саду нашего стамбульского дома, он устраивал мне экзамен по ботанике и отпускал язвительные замечания, убеждаясь, что я так и не научился различать семейства растений.
Возражений отец не принимал. Стоило мне высказать несогласие, на его дряблой, тонкой шее немедленно вздувались синеватые жилы, глаза метали молнии и на мою голову обрушивались потоки гнева, к счастью, непродолжительного.
Как-то раз я воспротивился такой несправедливости. По правде говоря, я только сказал: «Папаша, вы ведете себя как ребенок» — или что-то вроде того. Он сразу вскипел: «Жена, собирайся, судьба, похоже, от нас отвернулась. Мне нечего делать в доме этого господина, который называет родного отца ребенком... Мы немедленно уезжаем!» Мать металась между нами, пытаясь помирить, но отец продолжал настаивать на скорейшем отъезде.
.. Мы немедленно уезжаем!» Мать металась между нами, пытаясь помирить, но отец продолжал настаивать на скорейшем отъезде. Впрочем, несмотря на неуживчивый характер, он хотел видеть меня рядом. В этом сомнений не было. Когда я опаздывал, он ждал меня у дверей, а иногда, взяв трость, отправлялся встречать.
Вскоре отец начал повсюду ходить со мной. Он вышагивал по-спортивному твердо, стараясь держаться на несколько шагов впереди, и категорически отвергал предложение взять повозку. Но совсем скоро его правая нога переставала слушаться, и я сильно страдал, наблюдая, как она волочится по земле. Если пустой экипаж на нашем пути не попадался, отец делал вид, что хочет рассмотреть какие-то травы, садился на корточки и долго отдыхал.
Ему хотелось узнать, где я бываю и с кем общаюсь Так мы постепенно обошли кабинеты городской управы, адвокатские конторы и лавки торговцев.
Отец рассказывал о своих похождениях на Крите (порой с напускным безразличием, которое он пытался выдать за скромность), развивал дискуссии по поводу мелких и незначительных деталей, придирался к другим слушателям так же, как и ко мне. Но приступ запальчивости быстро проходил, и с осознанием содеянного отец погружался в печаль, переживая, что обидел людей. В унынии он умолял простить его.
Еще одна слабость старика заключалась вот в чем: он считал своим долгом отрекомендовать меня всем, кто попадался на его пути, будь то каймакам, главный инженер, городской глава или кто другой. При этом отец говорил обо мне с неуместной скорбью и сочувствием в голосе, как будто рассказывал о сироте, у которого совсем нет покровителей. Все это оскорбляло мое достоинство.
И это мой отец, человек, который, казалось, в одиночку способен удержать землю на своих плечах! Видеть его стариком было так больно, будто сердце пронзали стрелой. У меня внутри все протестовало, и я не знал, против кого или чего протестую.
Но вот пришел день расставания. В утренней полумгле у ворот нашего дома остановился тарантас.
Окруженные толпой женщин и детей, мы вновь устраивали в повозке постель для матери.
Отец волновался, как перед большим военным походом. Несмотря на июльскую жару, он надел теплое пальто, перешитое из военной шинели, и отдавал распоряжения, размахивая тростью, как кнутом. По его приказу в повозку грузили корзины с едой и воду в бутылках.
Я твердо решил проводить родителей хотя бы до Айдына. Отец отказывался, утверждая, что я сильно устану. Тут в разговор вмешался каймакам, смущенно заметив, что выезжать за пределы уезда мне не рекомендуется. «Вот видишь, господин как глава администрации, должностное лицо, не разрешает тебе покидать уезд», — вторил отец. Но веселость его пропала. Теперь он думал только об этом, то и дело вставляя в разговор: «Ты ребенок. Можешь сильно загрустить. Ведь нам все равно придется расстаться, сегодня или через пару дней!»
Домочадцы Селим-бея проявили вежливость и сопровождали нас в повозке до леса у подножия горы Манастыр. Я, как и в первый раз, ехал на лошади вровень с задней дверцей тарантаса.
Хотя было совсем рано, мать то и дело поглядывала на солнце и умоляла меня возвращаться. Она боялась, что мне придется возвращаться по темноте.
Я не внимал ее мольбам, пока мы не добрались до источника Мюштак-бей, который я определил для себя как последний рубеж.
Проводы путешественников у нас часто сопровождаются сценой прощания у воды. Почти в каждом анатолийском городке существует родник расставаний, а в крайнем случае речонка или небольшой ключ.
В последние минуты отец был спокоен как скала. Он хмурил брови, бросал на мать угрожающие взгляды и кричал: «Посмотри на меня! Я не желаю всех этих слез и причитаний. Жена воина должна быть подобна воину. Мы ведь обязательно приедем весной... Если начнешь плакать, клянусь Аллахом, я не приеду!»
После расставания я преподнес им сюрприз. Перепрыгнув на лошади через изгородь, я поскакал по пашне и внезапно появился на дороге, когда они уже не рассчитывали меня увидеть.