Мишкин вышел из операционной, в дверях остановился и стал картинно сбрасывать перчатки, не помыв их предварительно, как обычно:
– От наркоза милую. Жить будешь!
* * *
Приехал Филипп.
Мишкин. Навестить товарища надо, Филя?
– Что делать. Официальная обязанность товарища требует сочувствия и проявления сожалительных тенденций.
– Хорошо говоришь. Документ какой читал?
– А я, милый, и без документов в любом стиле говорить могу. А тебя, дурака, удивить и вовсе легко.
– Ну давай, давай, Филек, удивляй.
– Ну пойдем к брату во страданиях. Где он лежит то?
– Где. Вестимо, в кабинете моем. Знаешь, ему, оказывается, перед операцией, по блату, дали лишнюю, усиленную дозу наркотика. Ну совсем был пьян. Надрался до чертиков. Как обычно, он губы выпячивает, говорит скандированно свои эти "то се, пятое десятое". Я уж потом ругал сестру. Ну и как всегда: "Я хотела как лучше". Почему все думают, если что положено, то по блату, своим надо чуть больше. Дикари.
– Ну напился человек. Зря ругал. Так бы и я пришел к тебе на какую нибудь операцию. Да еще лежать в кабинете, одному. И телефон есть? Я "за".
– У нас так мало привилегий и льгот, вернее, их совсем нет, что мы их сами себе создаем. Упустить такой случай! – положить товарища в кабинет, не в рамках всеобщего уравнения, – не мог упустить. Даже, может быть, ему этого и не надо.
Вошли в кабинет.
– А-а! Сам товарищ Гусев! Приехал проявить? Правильно. Рад, что не могу отплатить тем же.
Филипп. Не радуйся – все будет. Время быть здоровым – время болеть. Бог поможет, и дождешься – отплатишь тем же.
Женя. Глядя на твою патологическую здоровость, – тьфу-тьфу, не сглазить, – не думаю, что смогу когда-нибудь тебе услуги подобного рода оказывать. Впрочем, ты тоже начал бегать "трусцой от инфаркта" – появилась надежда, что заболеешь.
Володя. Должен тебе сказать, Филл, что Мишкин тут "балшой началник" и потому пижонство разводит сверх меры всякой. Ну, ужо погоди. Выпишусь, уйду из-под его начала, тогда ужо.
Филипп. А что и как? Я-то здоров. Он мне не страшен. Могу пока заняться.
Володя. И не скажешь. Тонко все делает. И пижонство хоть и грубое, но тонкое, с тонким пониманием своего места в этом мире.
Женя. Ну, все анекдоты вспомнили? Как заговорил сегодня. А еще вчера смеяться не мог. Говорил – отстань. Даже правду-матку в глаза не резал. Только покряхтывал.
Володя. И это было. Я тебе всю правду еще никогда не говорил.
Филипп. И не надо. В желании всегда говорить правду в глаза есть немалая доля презрения к людям.
Володя. Пошел, пошел нести. Я и тебе еще скажу.
Женя. Про то и речь.
Филипп. Пользуешься своим немощным состоянием и говоришь что угодно? Так, стало быть?
Володя. Это уж…
Женя. А все у него отчего – от хилости. А хилость отчего? – то бассейн, то йоговатая гимнастика, то лыжи – вот и стало здоровьечко слабым, хилость появилась. И у тебя от твоего тоже скоро будет. А все от безделья. От безделья и жажда чуда появляется.
Володя. Вот такое ничтожество. Понял, Филл?
Филипп. Ничего, мы рога ему обломаем. Еще посмотрим, кто хилее окажется. К тому же сам на лыжах ходит тоже.
Женя. Так я для удовольствия, а не для пользы тела. Для удовольствия-то все хорошо. Да как вам докажешь. Придешь на могилку, а похвалиться правотой уже и некому.
Филипп. Юмор, ребята… и впрямь больничный. Нашли место и время.
Женя. И это было. Это я ему тоже говорил, но на операции – он ведь не помнит, конечно.
Володя. Вот так он. И меня даже заразил. Но порядки, Филя, я тебе скажу… Мои условия – результат блата и коррупции. А вообще: в приемной снимают показания, имя записывают, где живешь. Но не говорят, правда, так вежливо, типа: курите и так далее. Мою-то историю он заполнил без меня. А я смотрел, как других принимают.
Женя. Имя-то надо записать. Сидел такой шпион и подсматривал. Я думал, ему больно, а он работал, гад.
Володя. Отвлекает. Потом переодевание – дают робу. Потом обыск карманов, говорят, не забыл ли чего в своем цивильном платье.
Филипп. Ну, прости им.
Володя. Слушай. Потом объявляют распорядок. Когда свидания, когда передачи, когда родственникам можно говорить со следователем, сиречь с врачом. Пройти сюда невозможно.
Женя. Мало увидел.
Володя. А это еще не все. Лекарство надо принять в присутствии сестры, чтоб не копил, а то еще отравишься. Ну, это правило сестры пропускают, дают лекарства сразу на целый день, а их за это ругают врачи. Ножа при еде не дают – оружие потому что. Ну и так далее. А сегодня представление. Пришли к ним и просят кровь безвозмездно сдать. Бесплатно-то есть. Донорам обычно платят за кровь. Крови в городе не хватает для больных. Никто давать не хочет. А ведь кому, как не им, кровь-то нужна? Нам, что ли? Врачам, а то им спасать нечем будет. Лечить ведь не умеют – им кровь живую подавай.
Женя. Вот и я говорю, что кровь нам очень нужна. А кто же, действительно, это понимает больше нас.
Володя. Во-во! Понял, пижон какой. И пошел сам сдал кровь. Эдак небрежно так говорит – подумаешь, двести грамм, я и пол-литра могу, ничего страшного.
Женя. Ты, как всегда, начал опять с апломбом говорить, про что не понимаешь. При чем здесь граммы? Конечно, не вредно. Здесь же проблема не в этом.
Володя. А еще пижонство – ходит сам на все ерундовые операции. Правда, у ребят работу не отнимает, им хватает, он и ассистирует им много – но зачем?! Посиди, подумай – он же думать не успевает. Скоро же так регресс начнется. Главные надзиратели здесь – это няньки. Но они и как судьи – несменяемы и неподвластны. Их нет, и тем пользуются. Но с ними все равно легче – за рублевочку вылижут, как корова теленка новоявленного.
Женя. Ну ладно. Устал тебя я слушать. Пойду функционировать, а вы продолжайте.
Володя. Без тебя на тебя время тратить Филл не будет. Он, как носитель информации, должен посвятить меня в события за больничной решеткой. Ну, так какие новости на воле?
Филипп. Вчера встретил Левчика…
Женя. Ну вот! Мне идти надо, а тут начинается самое интересное.
Мишкин только вышел из кабинета, как к нему подошел какой-то пожилой человек:
– Товарищ заведующий?
– Да.
– Моя жена, Афанасьева, из пятой палаты. Что вы мне сказать о ее здоровье можете?
– Мы ее обследовали досконально. Смотрел ее терапевт, невропатолог – ничего особенного не нашли.
– Но боли бывают.
– Человек уже и после тридцати полностью здоров не бывает. Но болезни, требующей больничного лечения, нет. Мы ее выпишем.
– А я считаю, что с ней плохо.
– Ну что можно сделать? Мы не нашли ничего. И анализы нормальные, и консультанты не нашли ничего. Мы ее выписываем. И так она без нужды пролежала около трех недель. Все обследование длилось – и ни для чего. А у нас очередь на место людям, которым нужна операция.
– Как вы можете сейчас, когда вся страна готовится к празднику, старого общественника выкидывать на улицу?
– Да никто ее не выкидывает. Но вы ж должны понимать нашу социальную систему здравоохранения, раз говорите об общественниках. Она ж не позволяет просто так тратить деньги. Вы ведь, наверное, тоже общественник?
– Мы сами ее создавали. И я общественник, и я участник. А вот я посмотрю, как вы собственную мать будете лечить. Я желаю вам, чтобы вы попали в такую ситуацию…
– В какую ситуацию?
– Пусть жена праздники пролежит у вас.
– Зачем? Какая ситуация?
– Я категорически протестую и буду жаловаться на вас в райком.
Мишкин повернулся и пошел. Стоявший неподалеку Агейкин, бывший свидетелем этой сцены, стал выговаривать этому просителю, или, пожалуй, требующему, не просящему.
Мишкин резко оборвал его:
– Не надо. Пойдемте в ординаторскую. А вы, если хотите, обратитесь к главному врачу.
Агейкин подошел к Мишкину:
– И неправильно, Евгений Львович. Ну и что ж, что они с заслугами. Что положено, то положено. А еще и оскорбляют. Надо было обрезать, чтобы знал.
– Бросьте вы. Мало что говорил. Да мало ли какие обстоятельства у него. Мог бы сказать только. Может, он только газетные фельетоны читает. Он не знает, как иначе разговаривать, просить, а может, придет к главной, начальник все же и женщина, расскажет обстоятельства, и все уладится.
– Не знаю, каким миром вы живете. Есть же элементарное чувство справедливости. Вас обидели, оскорбили…
– Эх, Лев Павлович, Лев Падлович, Александр Скерцович…
– Что, что?
– Это я так шучу. Да что такое справедливость? Когда говорят "справедливость", речь всегда идет об отмщении в том или ином виде. А я этого не понимаю, не принимаю. Жизнь воздает всегда. Зачем же нам с вами вмешиваться?
Они подошли к ординаторской, Мишкин открыл дверь и пропускает Агейкина.
– Ни слова, ни дела в простоте не можете, Евгений Львович. И меня, ординатора, да и вас моложе, вы должны пропускать демонстративно в двери. – Проходит.
Мишкин засмеялся:
– Слово и дело, говорите. – Смеется. – Ну, извини. Это я машинально, по привычке.
Агейкин. А что. Ну и что. Действительно, слово в простоте не скажете. Он вас оскорбляет, а вы философствуете. О справедливости. О мести. А если вас бить будут? – небось сразу ответите?
– Не знаю. Не был в такой ситуации. Лучше удеру. Ты посмотри на меня – еще ведь ударю и убью ненароком. Жалко мне людей, не знающих других аргументов. Я уж лучше пожалею. Даже в политике сейчас ставят вопрос об отмене вооруженных разрешений конфликтов.
– Вы, конечно, здоровый, ничего не скажешь, но ведь так и убить могут, если не защищаться.
– До убийства дело доходит в драке, а не в… Да что пристал? Живи как хочешь, а я – как получается. И если будут бить – как получится.
– Значит, жалеть будете?
– Да. Если получится. А если знакомый мне, может быть, руки ему больше не подам. И то, скажу тебе, неловко.
– Ну знаете, я считаю, что ради справедливого дела и ударить можно, и даже обмануть иль своровать.
– Это все так старо. Тыщу раз эту проблему обсловопренили, и обфилософствовали, и просто обсосали. Если даже для спасения чьей-то жизни своруешь, ну, например, в магазине "Медоборудование" какой-нибудь инструмент, или убьешь живого – сердце нужно будет, скажем, – ты, может, и спасешь жизнь, хотя и неизвестно, но вором или убийцей станешь. В результате мир не потерял человека, в лучшем случае, но мир и приобрел еще одного убийцу или еще одного вора, это в любом случае. Может, не очень убедительно, но, если подумать, можно и более доходчиво. Кто только не философствовал на эту тему. Надоело и занудно. И не надо говорить, кто прав. Неизвестно. Но каждый сам выбирает себе дорогу и свои правила в жизни. Ганди, кажется, говорил, что заботиться надо о средствах, а цель сама позаботится о себе.
– Если наша цель – лечить, то о жизни человека должны заботиться, о нашей цели.
Мишкин засмеялся:
– Нет уж. Ты, работая, лучше о лекарствах заботься, о правильном оперировании, заботься о своей голове и о своих руках, тогда у больного будет больше шансов выздороветь. Если юноша, или девица, идет в мединститут с мыслями о грядущих своих благодетельствованиях человечеству, о помощи, которую он, или она, будет оказывать людям, не жалея живота своего, все, мол, для людей, для того, мол, и идет, – в будущее этого человека как во врача я не верю. Хорошо, когда студент, или будущий студент, говорит: мне это интересно. Интересно! Работа ему эта интересна.
Тогда больным будет лучше. А еще эти герои типа "Сельского врача" – юноша смотрит фильм и воображает себя будущим героем, жертвенником, – а на самом деле он просто видит себя центром какого-то маленького мирка и воображает его миром большим. В конце концов, каждому работающему должна прежде всего нравиться своя работа, интерес простой к ней иметь и делать ее уметь надо. В конце концов, кухарка должна любить и уметь кухарить прежде всего.
Наталья Максимовна сидела в ординаторской и молча писала истории болезни.
– Надоели с вашей болтовней. Занялись бы лучше больными. Как операции нет – так уж жди пустых дискуссий.
– И впрямь, что ты пристал ко мне, Агейкин? Откуда я знаю, что и как. Будет дело – будет видно. Может, и мстить буду, и бить буду, а смерть придет – помирать буду.
– Вот теперь, – опять включилась Наташа, – получше будет. Дело к пляске.
– Вот ты против справедливости, – Агейкина тоже не собьешь, – и не…
– Почему ж я против справедливости, ну ты…
– Ну ладно, я не про это, понимаете. За порядком не следите, обидеть боитесь? Да? А боком-то и выходит все. Инструмент подадут не тот – ни слова. Просит другой. Пожалуйста, говорит, понимаете! Нитка порвется – опять не обругаете. Ведь должна она проверять! Это же для больных все нужно по справедливости.
– Ну отвяжись. Сделали тебя профоргом – и следи за порядком. Ну виноват. А вот насчет ругани… К сожалению, иногда и ругнусь. Потом самому стыдно. Тебя даже ругал.
Наташа смеется:
– Слушай, Лева, а: "Что ты тычешь тупфер, когда я завязываю, простите. Надо же смотреть. Срываешь же лигатуру. Извини, но лучше бы после, когда завязано, наверное". – Опять смеется. – А что: "Вы, пожалуй, не правы, наверное, Лев Падлыч, извините".
Все смеются. Вошла сестра:
– Вас ждут, Евгений Львович. Бывший больной наш.
– Пусть зайдет.
– Не хочет, я предлагала.
– Ну сейчас выйду. Наташа все еще смеется:
– Есть хирурги, которые не кричат и не ругаются, потому что они и зубилом сделают операцию. – Смеется. – Ты ему шлямбур, а он тебе грыжесечение. Ты ему, – смеется, – отвертку, а он резекцию желудка. Ориентируясь на себя, они не требуют и для других. А чуть начинает требовать, уже боится, что от других требует невозможное, так как от внутреннего самодовольства ни с кем себя сравнить не может. – Смеется. – А потому молчит.
Мишкин думал о том, что Володька говорит приблизительно то же, что, и смеясь и не думая, сказала Наташа, он бы еще добавил что-нибудь о пренебрежении.
Мишкин. Хватит трепаться. Работать надо. Агейкин прав. Порядка нет, и пора об этом подумать. А у тебя новая квартира на сносях, вот ты и про шлямбур вспомнила, наверное. Будем работать, а не трепаться – будет порядок. Я пойду к этому, кто ждет. – И вышел.
– Над тобой я смеюсь, Лев Павлович, на сестер орешь вот, порядок требуешь, они плачут, а ты что требовал полгода назад, то и сейчас остается. А он не кричит, но его, так сказать, поправки принимают. Он работает, а тогда все можно, даже но ругаться.
Вошел Мишкин, положил на стол коробку шоколадных конфет.
– Губанов приходил. Принес пакет – я его посылаю, говорю, зачем вы это, а он мне так проникновенно: "Доктор, ей-Богу, похоронить меня было бы дороже". Против такого резона что я могу возразить. И вот вам результат: конфеты и коньяк. Конфеты ешьте. А коньяк пойдет ко мне в кабинет. – Ушел.
Мишкин медленно шел по коридору к кабинету: "Конечно, все это самодовольство. Даже то, что я готов себя прооперировать по своей же методике в доказательство, – не подвижничество, не жертвенность, а просто самодовольство. Просто я придаю слишком большое значение себе и своим делам и слишком верю в свои дела. Так, конечно, можно обмануть всех, даже себя. О себе-то всегда сам думаешь комплиментарно. Только дети истинный показатель, кто ты есть или был. Дети выросли пустыми, – значит, и ты был пустота. Если ты человек – дети будут людьми. Фу, запутался".
– Ну, отцы суетные, коньяк в клюве принес. Володя. Это ж прекрасно! А откуда?
Мишкин. Знакомый Нины один. Силы отнял у нас. Все время кому-то ей надо помочь.
Володя. Так открывай срочно. У меня закуска из утренней каши манной осталась. Чистый пудинг по консистенции.
Мишкин. Как поется в песне: "Вот поженимся, тады". Нельзя. И не то что произойдет несчастье или осложнение, но порядок должен быть. Никому нельзя – и тебе.
Филипп. Хватит, он уже один раз здесь был пьян.
Мишкин. Да и я на территории больницы никогда не пью. От греха подальше.
Володька. Ну это да. Уважаю, Мишкин, и ценю. Продолжай работать.
Мишкин. Как ты мне тут надоел. Ну чего ерничаешь!
Володя. Ты-то мне надоел и вовсе в жизни всей.
Филипп. А вы мне оба. Порознь еще ничего, а вместе – хоть святых выноси.
Мишкин. Пойдем. До завтра. Скоро Танька к тебе придет.
Вышли на улицу.
– Женьк, а как, правда, у Вовки все нормально?
– Вестимо.
– Уж и надоели все эти твои шаблоны. Поговори нормально.
– А может, Вовка и прав.
– Что прав?
– Что самодовольство все это.
– Да он это не говорил.
– Ну мог сказать.
– Когда скажет, тогда и будешь обсуждать.
– И правда, я стесняюсь сделать замечание. Он бы сказал, что стеснительность – самодовольство, боишься в неловкую попасть ситуацию, боишься показать себя не с лучшей стороны.
– Ты много сказал. Всего не пойму, но, наверное, глупость. Давай зайдем в этот буфет. Есть хочу. – Зашли. – А тут можно и по стаканчику сухого. Возьмем?
– Вестимо. Ну, извини.
– Будьте добры, дайте, пожалуйста, два пирожка с мясом и, если не трудно, два стакана рислинга.
Сзади тихий и, наверное, пьяный голос:
– Слово в простоте не скажут: пожалуйста, будьте добры, если не трудно – обнаглели совсем.
Мишкин засмеялся. За столиком сидели два парня и тоже пили вино. Да ведь по виду разве скажешь, что за парни. Обычные, как миллионы вокруг. Мишкин снова засмеялся.
– Ты что смеешься?
– А ты не слыхал?
– Что? Нет. Ничего не слыхал.
– Да так. Слово и дело сошлись, по моему. Пойдем сядем.
ЗАПИСЬ ДЕВЯТНАДЦАТАЯ
– Алло. Это Мишкин говорит. С кем я говорю?.. А, Наталья Максимовна. Наташа, ну как вы там, собираетесь? Приготовили все рисунки? На улице дождик. Возьмите что нибудь рисунки завернуть. Туда-то вы на машине, а вот обратно – можем испортить… Нет. Пожалуй, не волнуюсь… А чего ты волнуешься?.. Ты с кем оттуда поедешь? С Игорем?.. Значит, как договорились: вы берете машину, а там на площади я вас жду.
Мишкин повесил трубку, вошел в комнату. Галя причесывалась.
– Ну ладно тебе. Кончай. Поедем уже.