Рождественские каникулы - Моэм Уильям Сомерсет 11 стр.


Она была

всех опасней. Такая нежная, ласковая. В ней была кротость бедняков, которым невдомек, что жизнь не обязательно должна быть трудной. Полюбить ее я

бы не полюбил, но ее благодарность, обожание, готовность порадовать, ее простодушная веселость были опасны. Я понимал, что она может стать

привычкой, от которой я не смогу отделаться. Нет ничего на свете коварней женской лести; потребность в этой лести так в нас велика, что можно

стать ее рабом. Я должен быть глух к лести, как стал равнодушен к оскорблениям. Ничто не привязывает к женщине сильнее благ, которыми ее

одаряешь. Эта девушка была бы обязана мне всем, и я никогда бы не смог от нее отделаться.

– Но, Саймон, ты же, как все мы, не чужд увлечений. Тебе ведь всего двадцать три.

– И меня одолевают сексуальные желания? Вовсе не так одолевают, как ты воображаешь. Когда работаешь двенадцать – шестнадцать часов в сутки и

спишь в среднем шесть часов и ешь только один раз, как бы тебя это ни удивляло, но желания притупляются. Париж на редкость хорошо устроен, здесь

легко удовлетворить сексуальный голод за умеренную плату и с наименьшей потерей времени, так что, когда я чувствую, что аппетит мешает мне

работать, я пользуюсь женщиной, как слабительным при запоре.

Ясные синие глаза Чарли весело блеснули, и чудесная улыбка обнажила его крепкие белые зубы.

– Боюсь, ты лишаешь себя истинных удовольствий. Знаешь, ведь молодость так коротка.

– Наверно. Но чего то достичь в мире может только человек целеустремленный. Граф Честерфилд лучше всех сказал о занятии любовью: удовольствие

мимолетное, положение смехотворное, а плата черт те какая. Это природный инстинкт, и его невозможно в себе задавить, но жалок и глуп тот, кто

позволит ему сбить себя с избранного пути. Мне это уже не грозит. Еще через несколько лет я начисто избавлюсь от этого искушения.

– А если вдруг в один прекрасный день ты влюбишься, неужели сумеешь себе это запретить? Такое ведь случается даже с самыми рассудительными

людьми.

Саймон бросил на него странный, пожалуй, даже враждебный взгляд.

– Я вырву любовь из своего сердца, как выдернул бы изо рта гнилой зуб.

– Это легче сказать, чем сделать.

– Знаю. Все, что чего то стоит, сделать нелегко, но такова одна из странностей человеческой природы: когда это касается самосохранения, когда

нужно сделать что то, от чего зависит само твое существование, нужные силы находятся.

Чарли промолчал. Если бы кто нибудь другой говорил с ним как говорил в этот вечер Саймон, он счел бы это позой, желанием пустить пыль в глаза. За

три года в Кембридже он наслушался вдоволь сумасбродных речей и при своем здравомыслии и спокойном юморе научился придавать им не больше

значения, чем они того заслуживали. Но он знал, Саймон никогда не говорил, лишь бы поразить собеседника. Слишком он презирал мнение окружающих и

ради того, чтобы вызвать у них восхищенье, не стал бы говорить не то, что думает. Он искренен и бесстрашен. Если он сказал, что думает то то и то

то, без сомнения, так оно и есть, а если сказал, что поступил так или эдак, можно без колебаний ему поверить. Но и образ жизни Саймона, только

что им описанный, показался Чарли ужасным и неестественным, и его идеи, изложенные столь подробно, что ясно было, как хорошо они продуманы,

показались ему чудовищными и возмутительными. Он заметил, что Саймон избегал говорить о цели, ради которой столь сурово себя тренировал; но в

Кембридже он был ярым коммунистом, и естественно было предположить, что он готовился сыграть роль в революции, которую все они тогда предвкушали

в ближайшем будущем.

Чарли, больше всего поглощенный искусством, слушал горячие споры, гремевшие в комнате Саймона, с интересом, но вовсе не

чувствовал, будто это касается и его. Если бы ему пришлось высказать свой взгляд на предмет споров, о котором он никогда всерьез не задумывался,

он согласился бы со своим отцом: что бы ни происходило на Континенте, а уж Англии то коммунизм не грозит; от каши, которую заварили в России,

толку явно нет; в мире всегда были и всегда будут богатые и бедные; английский рабочий слишком трезво мыслит, он не позволит безответственным

агитаторам себя провести, и притом ему совсем неплохо живется.

А Саймон все говорил. Ему не терпелось высказаться, ведь долгие месяцы он держал свои соображения под спудом, и к тому же, сколько он себя

помнил, он всегда делился с Чарли. Хотя его размышлениям была присуща редкая глубина – одно из величайших его достоинств, он увидел, что они

обрели большую ясность и силу, когда он смог высказать их этому превосходному слушателю.

– Знаешь, о любви говорится столько всякой чуши. Ей придают совершенно непомерное значение. Люди так говорят, будто само собой разумеется, что

она величайшая ценность в жизни. Но вовсе это не само собой разумеется. С тех пор как Платон облек свою сентиментальную чувственность в

пленительную литературную форму, древние уделяли ей не больше внимания, чем уделять разумно; мусульмане, здравые реалисты, всегда считали ее лишь

физической потребностью; это христианство, подкрепляя свои эмоциональные увлечения неоплатонизмом, сделали ее целью, смыслом, основой и

оправданием жизни. Но христианство – религия рабов. Измученным и угнетенным оно сулит небеса, дабы вознаградить их в будущем за их страдания на

земле, и предлагает любовный дурман, чтобы они в состоянии были вынести страдания в настоящем. И этот наркотик, как всякий другой, расслабляет и

губит тех, кто не может без него обходиться. Две тысячи лет христианство душило нас. Ослабляло нашу волю, лишало мужества. В нашем современном

мире мы понимаем, что для нас очень очень многое куда важнее любви, понимаем, что только простаки и тупицы позволяют любви влиять на их поступки,

и, однако, на словах мы по дурацки ее превозносим. В книгах, на театре, в церкви и с трибуны провозглашается все тот же сентиментальный вздор,

которым одурачивали рабов Александрии.

– Но, Саймон, рабы в древнем мире – это тот же сегодняшний пролетариат.

Губы Саймона дрогнули в улыбке, а взгляд, устремленный на Чарли, заставил того почувствовать, что он сморозил глупость.

– Знаю,– невозмутимо сказал Саймон.

На какое то время его беспокойный взгляд перестал метаться, но хотя глаза его остановились на Чарли, казалось, они смотрели куда то вдаль. Чарли

не знал, о чем мысли Саймона, но чувствовал, что то в них есть болезненное.

– Возможно, за две тысячи лет привычка сделала любовь необходимой человеку, и в этом случае ее следует принять в расчет. Но если уж наркотик надо

пустить в ход, наилучшим образом это сделает как раз не наркоман. Если любовь можно поставить на службу какой то стоящей цели, это по силам тому,

кто сам к ней не восприимчив.

– Похоже, ты не хочешь мне сказать, чего ты надеешься достичь, отказывая себе во всем, что делает жизнь приятной. Уж не знаю, есть ли такая цель,

которая стоит подобной жертвы.

– Что ты делал последний год, Чарли?

Внезапный вопрос этот казался неуместным, но Чарли ответил с присущей ему скромной откровенностью:

– Боюсь, ничего особенного. Почти всякий день ходил в контору, немало времени проводил на наших земельных угодьях, знакомясь с землями и всем

прочим, играл в гольф с отцом.

Назад Дальше