Исповедь - Максим Горький 11 стр.


В конце июня мальчик у нас родился, и снова одурел я на время. Роды были трудные, Ольга кричит, а у меня со страху сердце рвётся. Титов

потемнел весь, дрожит, прислонился на дворе у крыльца, руки спрятал, голову опустил и бормочет:

-- Умрёт -- вся моя жизнь ни к чему, господи, помилуй!.. Будут дети у тебя, Матвей, может, поймёшь ты горе моё и жизнь мою, перестанешь

выдумывать себя на грех людям...

Пожалел я его в те часы. Сам хожу по двору -- думаю:

"Снова угрожаешь ты мне, господи, опять надо мною рука твоя! Дал бы человеку оправиться, помог бы ему отойти в сторону! Али скуп стал

милостью и не в доброте сила твоя?"

Вспоминая теперь эти речи, стыжусь за глупость мою.

Родился ребёнок, переменилась жена моя: и голос у неё крепче стал, и тело всё будто бы выпрямилось, а ко мне она, вижу -- как-то боком

стоит. Не то, чтобы жадна стала, а начала куски усчитывать; уж и милостыню реже подаёт, вспоминает, кто из мужиков сколько должен нам. Долги --

пятаки, а ей интересно. Сначала я думал -- пройдёт это; я тогда уже бойко птицей торговал, раза два в месяц ездил в город с клетками; бывало,

рублей пять и больше за поездку возьмёшь. Корова была у нас, с десяток кур -- чего бы ещё надо?

А у Ольги глаза блестят неприятно. Привезу ей подарок из города жалуется:

-- Зачем это? Ты бы деньги-то берёг.

Скучно стало мне, и от этой скуки пристрастился я к птичьей охоте. Уйду в лес, поставлю сеть, повешу чапки, лягу на землю, посвистываю,

думаю. В душе -- тихо, ничего тебе не надобно. Родится мысль, заденет сердце и падёт в неизвестное, точно камешек в озеро, пойдут круги в душе --

волнение о боге.

В эти часы бог для меня -- небо ясное, синие дали, вышитый золотом осенний лес или зимний -- храм серебряный; реки, поля и холмы, звёзды и

цветы -- всё красивое божественно есть, всё божественное родственно душе. А вспомнишь о людях, встрепенётся сердце, как птица, во сне испуганная,

и недоумённо смотришь в жизнь -- не сливается воедино красота божия с тёмной, нищей жизнью человеческой. Светлый бог где-то далеко в силе и

гордости своей, люди -- тоже отдельно в нудной и прискорбной жизни. Почто преданы дети божии в жертву суете, и голодны, и унижены, и придавлены к

земле, как черви в грязи, -- зачем это допущено богом? Какая радость ему видеть унижение творений своих? Где есть люди, кои бога видят и

чувствуют красоту его? Ослеплена душа в человеке чёрной нуждой дневной. Сытость числится радостью и богатство -- счастием, ищут люди свободы

греха, а свободы от греха не имеют. И где в них сила отчей любви, где божья красота? Жив бог? Где же -- божеское?

Вдруг взметнётся дымом некая догадка или намёк, всё собою покроет, всё опустошит, и в душе, как в поле зимой, пусто, холодно. Тогда я не

смел дотронуться словами до этой мысли, но, хотя она и не вставала предо мной одетая в слова, -- силу её чувствовал я и боялся, как малый ребёнок

темноты. Вскочу на ноги, затороплюсь домой, соберу снасти свои и пойду быстро да песни пою, чтобы оттолкнуть себя в сторону от немощного страха

своего.

Стали люди смеяться надо мной, -- птицеловов не уважают в деревнях, да и Ольга тяжело вздыхает, видимо, и ей зазорным кажется занятие моё.

Тесть мне притчи читает, я помалкиваю, жду осени; кажется мне, что минует меня солдатчина, -- эту яму я обойду.

Тесть мне притчи читает, я помалкиваю, жду осени; кажется мне, что минует меня солдатчина, -- эту яму я обойду.

Жена снова забеременела и с тем вместе начала грустить.

-- Что ты, Ольга?

Сначала отнекивалась -- ничего, дескать, но однажды обняла меня, заплакала.

-- Умру я, -- говорит, -- родами умру!

Знал я, что женщины часто этак говорят, но испугался. Утешаю -- не слушает.

-- Снова ты останешься один, -- говорит, -- не любимый никем. Неуживчивый ты, дерзкий во всём -- прошу я тебя, ради детей: не гордись, все

богу виноваты, и ты -- не прав...

Часто стала она говорить мне подобные речи, и смутился я от жалости к ней, страха за неё. С тестем у меня что-то вроде мира вышло, он

сейчас же воспользовался этим по-своему: тут, Матвей, подпиши, там -- не пиши. Предлоги важные -- солдатство на носу, второй ребёнок близко.

А уже рекрута гулять начали, меня зовут; отказался -- стёкла побили.

Настал день, поехал я в город жребий вынимать, жена уже боялась выходить из дома. Тесть меня провожал и всю дорогу рассказывал, какие он

труды понёс ради меня и сколько денег истратил и как хорошо всё устроено у него.

-- Может, напрасно вы старались, -- говорю.

Так и вышло; жребий мой оказался из последних. Титов даже не поверил счастью моему, а потом сумрачно засмеялся:

-- Видно, и вправду бог-то за тебя!

Я -- молчу, а несказанно рад; для меня это свобода от всего, что тяготило душу, а главное -- от дорогого тестя. Дома -- радость Ольгина;

плачет и смеётся, милая, хвалит меня и ласкает, словно я медведя убил.

-- Слава тебе, господи, -- говорит, -- теперь я спокойно помру!

Посмеиваюсь я над нею, а самому -- жутко, ибо чувствую -- верит она в смерть свою, понимаю, что вера эта пагубна, уничтожает она силу

жизненную в человеке.

Дня через три начались у неё роды. Двое суток мучилась она страшными муками, а на третий скончалась, разрешившись мёртвеньким; скончалась,

как уверила себя, милый мой друг!

Похорон её не помню, ибо некоторое время и слеп и глух был.

Разбудил меня Титов, -- было это на могиле Ольгиной. Как теперь вижу стоит он предо мной, смотрит в лицо мне и говорит:

-- Вот, Матвей, второй раз сходимся мы с тобой около мёртвых; здесь родилась наша дружба, здесь и снова окрепнуть бы ей...

Оглядываюсь, как будто я впервые на землю попал: дождь накрапывает, туман вокруг, качаются в нём голые деревья, плывут и прячутся

намогильные кресты, всё ограблено холодом, одето тяжкой сыростью, дышать нечем, будто дождь и туман весь воздух пожрали.

Я говорю Титову:

-- Что тебе надо?

-- Надо мне, чтобы понял ты горе моё. Может быть, и за тебя, за то, что помешал я тебе жить по воле твоей, наказал меня господь смертью

дочери...

Тает земля под ногами, обращаясь в липкую грязь, и, чмокая, присасывает ноги мои.

Сгрёб я его, бросил на землю, словно куль отрубей, кричу:

-- Будь ты проклят, окаянный!

И началось для меня время безумное и бессмысленное, -- не могу головы своей вверх поднять, тоже как бы брошен на землю гневною рукой и без

сил распростёрся на земле.

Назад Дальше