Исповедь - Максим Горький 15 стр.


Иногда так тронут сердце, что даже заплачешь. В церкви отдыхаешь душой от всякой суеты...

Помолчала и добавила:

-- Конечно, и другой интерес есть -- мужчины видят.

Удивляет она до того, что у меня даже пот на висках выступил, не понимаю я, как это у неё всё плотно и дружно складывается.

-- Вы, -- спрашивает она, -- очень любили жену?

-- Очень, -- говорю. И всё больше нравится мне её хорошая простота.

И начал я рассказывать ей о своём душевном деле -- про обиду мою на бога, за то, что допустил он меня до греха и несправедливо наказал

потом смертью Ольги. То бледнеет она и хмурится, то вдруг загорятся щёки её румянцем и глаза огнём, возбуждает это меня.

Первый раз в жизни обернул я мысль свою о весь круг жизни человеческой, как видел её, -- встала она предо мной нескладная и разрушенная,

постыдная, грязью забрызганная, в злобе и немощи своей, в криках, стонах и жалобах.

-- Где здесь божеское? -- говорю. -- Люди друг на друге сидят, друг у друга кровь сосут, всюду зверская свалка за кусок -- где тут

божеское? Где доброе и любовь, сила и красота? Пусть молод я, но я не слеп родился, -- где Христос, дитя божие? Кто попрал цветы, посеянные

чистым сердцем его, кем украдена мудрость его любви?

И рассказал ей о протопопе, как он меня чёрным богом пугал, как в помощь богу своему хотел полицию кричать. Засмеялась Татьяна, да и мне

смешон стал протопоп, подобный сверчку зелёному, -- трещит сверчок да прыгает, будто дело двигает, а кажись, и сам не крепко верит в правду дела

своего!

А посмеявшись, затуманилась хорошая девица.

-- Всего я не поняла, -- говорит, -- а иное даже страшно слушать: о боге дерзко вы думаете!

Я говорю:

-- Не видя бога -- жить нельзя!

-- Да, -- говорит, -- да ведь вы с ним точно на кулачки драться собрались, разве это можно? А что жизнь тяжела людям -- верно! Я тоже

иногда думаю -- почему? Знаете, что я скажу вам? Здесь недалеко монастырь женский, и в нём отшельница, очень мудрая старушка! Хорошо она о боге

говорит сходили бы вы к ней!

-- Что ж, я пойду! Я теперь везде пойду, по всем праведникам, нужно мне успокоиться!

-- А я теперь спать, да и вы ложитесь, -- говорит она, протянув руку мне.

Схватил я её, трясу и от души высказываю:

-- Спасибо вам! Сколько вы мне дали, не знаю я, и как это дорого -- не ценю в сей час, но чувствую -- хорош вы человек, спасибо вам!

-- Что вы, -- говорит, -- бог с вами!

Смутилась, покраснела.

-- Я так рада, если легче вам!

И вижу я, что, действительно, рада она. Что я ей? А она -- рада тому, что человека успокоила немного.

Погасил я свет, лёг и думаю:

"Вот, на праздник нечаянно попал!"

Потому что хоть и нелегко на сердце, а всё-таки есть в нём что-то новое, хорошее. Вижу Татьянины глаза: то задорные, то серьёзные,

человеческого в них больше, чем женского; думаю о ней с чистой радостью, а ведь так подумать о человеке -- разве не праздник?

Решил, что завтра подарю ей кольцо с голубым камнем.

А потом -- забыл, не купил... Тринадцать лет прошло с той поры, а вот вспомню эту

девушку -- и всегда жаль, что не купил ей кольца.

Утром стучит она в дверь.

-- Вставать пора!

Встретились с нею, как старые друзья, сели пить чай, а она всё уговаривает, чтобы я к отшельнице сходил, слово взяла с меня. Душевно

распрощались, проводила она меня за ворота.

В городе я, как в степи, -- один. До монастыря тридцать три версты было, я сейчас же махнул туда, а на другой день уже за службой стоял.

Вокруг монахини чёрной толпой -- словно гора рассыпалась и обломками во храме легла. Монастырь богатый, сестёр много, и всё грузные такие,

лица толстые, мягкие, белые, как из теста слеплены. Поп служит истово, а сокращённо, и тоже хорошо кормлен, крупный, басистый. Клирошанки на

подбор -- красавицы, поют дивно. Свечи плачут белыми слезами, дрожат их огни, жалеючи людей.

"Дух мой ко храму, ко храму святому твоему..." -- покорно возглашают молодые голоса.

А я по привычке повторяю про себя слова богослужения, оглядываюсь, хочу понять, которая здесь отшельница, и нет во мне благоговения. Понял

это -- смутился... Ведь не играть пришёл, а в душе -- пусто. И никак не могу собрать себя, всё во мне разрознено, мысли одна через другую скачут.

Вижу несколько измождённых лиц -- древние, полумёртвые старухи, смотрят на иконы, шевелят губами, а шёпота не слышно.

Отстоял службу, хожу вокруг церкви. День ясный, по снегу солнце искрами рассыпалось, на деревьях синицы тенькают, иней с веток отряхая.

Подошёл к ограде и гляжу в глубокие дали земные; на горе стоит монастырь, и пред ним размахнулась, раскинулась мать-земля, богато одетая в

голубое серебро снегов. Деревеньки пригорюнились; лес, рекою прорезанный; дороги лежат, как ленты потерянные, и надо всем -- солнце сеет зимние

косые лучи. Тишина, покой, красота...

А через некоторое время был я в келейке матери Февронии. Вижу: маленькая старушка, глаза без бровей, на лице во всех его морщинах добрая

улыбка бессменно дрожит. Речь она ведёт тихо, почти шёпотом и певуче.

-- Не ешь, -- говорит, -- молодец, яблочко до спасова дня, погоди, когда господь миленький его вырастит, когда зёрнышки почернеют в нём!

Думаю -- к чему это она?

-- Чти, -- говорит, -- отца и матерь твою...

-- Нет, -- мол, -- их у меня!

-- Молись за упокой их душенек...

-- А может, они живы?

Смотрит она на меня и жалостно улыбается. Потом опять качает головою и поёт:

-- Господь-от наш добренький, до всех справедлив, всех оделяет щедротой своей!

-- А я, -- мол, -- усомнился в этом...

Смотрю -- испугалась она, руки опустила и молчит, часто мигая глазами. Собралась с духом -- снова тихонько запела:

-- Помни, что молитва крылата и быстрее всех птиц, и всегда она достигнет до престола господня! На коне в царство небесное никто не

въезжал...

Понимаю, что бог для неё барином стоит -- добренький да миленький, а закона у старушки нет для него.

Назад Дальше