А скажите, вы не монархист?
Как полагается всякому при таком вопросе, я побледнел как смерть.
– Помилуйте! – вскричал я.
Дьявол хитро прищурился, спросил:
– Скажите, вы сколько раз бреетесь в неделю?
– Семь раз, – ответил я, теряясь.
– Сидите у керосинки, – Дьявол обвел глазами комнату, – один с кошкой и керосинкой, бреетесь каждый день... Кроме того, простите, еще
один вопросик можно задать: каким образом вы достигаете того, что у вас пробор такой?
– Бриолином я смазываю голову, – ответил я хмуро, – но не всякий смазывающий голову бриолином так таки обязательно монархист.
– О, я в ваши убеждения не вмешиваюсь, – отозвался Дьявол. Потом помолчал, возвел глаза к закопченному потолку и процедил: –
Бриолином голову...
Тут интонации его изменились. Сурово сверкая стеклами пенсне, он сказал гробовым голосом:
– Роман вам никто не напечатает. Ни Римский, ни Агреев. И я вам не советую его даже носить никуда.
Дымчатый зверь вышел из под стола, потерся о мою ногу.
«Как мы с тобой живем, кошка, как живем», – подумал я печально и поник.
– Есть только один человек на свете, который его может напечатать, – продолжал Рудольф, – и этот человек я!
Холод прошел под сердцем у меня, и я прислушался, но звуков «Фауста» более не слыхал, дом уже спал.
– Я, – продолжал Рудольф, – напечатаю его в своем журнале и даже издам отдельной книгой. И даже я вам деньги заплачу хорошие.
Тут он назвал чудовищно ничтожную сумму.
– Я вам далее сейчас дам вперед пятьдесят рублей.
Я молчал.
– Нижеследующая просьба, – заговорил он вновь, – нельзя ли ваш пробор размочить на неделю? И даже вообще я вам дружески советую, вы
не носите его. И нельзя ли попросить вас не бриться эту неделю?
Я удивленно открыл рот.
– Завтра он будет перепечатан на машинке, – задумчиво сказал Рудольф.
– В нем 17 печатных листов! – испуганно отозвался я, – как он может быть перепечатан завтра?!
– Я, – железным голосом ответил Дьявол, – завтра в 9 часов утра сдам его в бюро и посажу 12 машинисток, разниму его на 12 частей, и
они перепишут его к вечеру.
Я понял, что мне не следует с ним спорить, я восхищенно лежал у его ног.
– Это обойдется целковых в полтораста, заметьте, на счет автора. Послезавтра утром я отвезу его в цензуру, а через три дня вы поедете
со мною туда.
– Слушаю, – сказал я мертвым голосом.
– Там вы не будете произносить ни одного слова, и никаких проборов, – сурово сказал Рудольф.
Тут я опять произвел слабую попытку бунтовать.
– Разве я такой дурак, – забурчал я, – что мне нельзя и рта открыть? А если это так, то поезжайте один. Зачем я нужен?
– Вы нужны вот зачем, – ледяным голосом продолжал Рудольф, – он вздумает что нибудь вычеркнуть. Что именно – мне неизвестно. Хотя кой
о чем я догадываюсь. Так вот, вы изъявите полное свое согласие на все, что он ни скажет. И хорошо было бы даже, если бы вы сказали
ему какой нибудь комплимент. Вроде того, что вот, мол, как он здорово придумал и что вы, автор, находите, что с такими купюрами ваш
роман стал лучше в два раза.
– До чего мне это не по вкусу, – забормотал я и вдруг произнес громовую филиппику по адресу цензуры. Продолжалась она пять минут.
Рудольф, раскинувшись, сидел на дырявом диване и от удовольствия щурил глазки. Наконец я закрыл рот.
– Вы кончили?
– Кончил.
– Дитя! – сказал Рудольф и, вынув красный красивый шестигранный карандаш, вычеркнул из эпиграфа «Из Апокалипсиса».
– Дитя! – сказал Рудольф и, вынув красный красивый шестигранный карандаш, вычеркнул из эпиграфа «Из Апокалипсиса».
– Это вы напрасно, – заметил я, заглядывая к нему через плечо, – ведь он, наверное, и так знает, откуда это?
– Ни черта он не знает, – угрюмо ответил Рудольф и тут же пробежал по всем пяти тетрадям и вычеркнул еще штук шесть фраз, каждый раз
вежливо осведомляясь у меня: «Разрешите?»
Затем он вручил мне пять червонцев, а затем сам он в берете и мой роман провалился сквозь пол. Мне почудилось, что я видел клок
пламени, выскочивший из паркетной шашки, и долго еще пахло в комнате серой. Впрочем, может быть, это мне и показалось.
Уж давным давно погасла оставшаяся мне в презент лампочка и кошка заснула на газетах, а я все стоял у стекла и смотрел во мрак. Мой
дом плыл, как многоярусный корабль, распустив черные паруса. Над ним варилось дымное месиво.
Когда я заснул, мне приснились юнкера 18 го года. Они шли валом, и свистели, и пели дикую песню. Сны кошки мне неизвестны. Надо
полагать, что она видела во сне собак, а, может быть, и людей. А это много страшнее.
VII. РАЗМЫТАЯ ФОТОГРАФИЯ
Что происходило в дальнейшем, Вам, бесценный друг, известно из ранее написанного: разорение человека с колосьями, кильки и векселя,
Рвацкий, чепуха.
Все остальное размыло в моей памяти начисто. Не помню ничего! Кажется, шел дождь. И еще знаю, что скука, одуряющая скука терзала
меня. Она разливалась повсюду, она вошла в меня, и от нее гнила моя кровь. Помнится, видел я окурки и плевки на Страстной Площади,
каких то баб с мокрыми подолами, Навзикат, нога у меня болела, и я, хромая, ходил в газету. И стал лохматый... Мимо! Мимо!
VIII. ВЫХОД РОМАНА
И настал день, в который я все таки дрогнул. Когда загорелись лампы и фонари и кубиковая мостовая залоснилась, я пошел в помещение
Рвацкого. И вот Вам доказательство того, как все размыло: не помню, весна ли это была, быть может, лето. Или февраль? Февраль? Не
помню.
В помещении все изменилось. Ни килек не было, ни Рвацкого, но зато воздвигли какие то фанерные перегородки, и в одной из клетушек
восседал Рудольф под ослепительнейшей лампой, а перед ним в двух колоннах стояли свежевыпущенные книжки журнала. Синие их обложки
выглядели нарядно. Рудольф сиял и встретил меня теплым рукопожатием.
Перед Рудольфом сидел молодой человек совершенно особого типа. Я нередко встречал их в различных редакциях. Приметы их следующие. Лет
от 25 до 30. Никогда не больше и не меньше. Одет прилично. Пиджак, а иногда и визитка, правда, старенькая. Брюки непременно
полосатые. Галстух непременно или длинный вишневого цвета, или бабочкой в клетку. Непременно с тростью, трость с набалдашником из
серебра. Непременно хорошо причесаны. Кто они такие – никто не знает. Кто их родители? Чем они живут? Сами они не пишут. На вопрос,
как их фамилия, редактор отвечает, щурясь:
– Фамилия? Пи... черт, забыл!
Они бывают в редакциях во все торжественные дни, в день выхода очередных книжек, в дни больших литературных скандалов, в дни закрытий
журналов. Особая примета: любят шептаться с женщинами в редакциях и очень вежливы с ними и всех народных комиссаров называют дружески
по имени и отчеству.
Так они не говорят:
– Народный комиссар такой то.
Или:
– Т[оварищ] такой то...
А так:
– Вчера Анатолий Васильевич рассказывал нам, мы очень смеялись...
Из чего можно заключить, что они бывают у наркомов, что ли? Впрочем, не знаю.
Словом, он сидел уже тут.
Сел и я.