Я, видимо, Мия–виолончель–Орегон.
Питер сказал, что ему тринадцать и он здесь уже второе лето; почти все начали в двенадцать, поэтому и знали друг друга. Из пятидесяти учащихся около половины играли джаз, а остальные — классику, так что группа получалась небольшая. Виолончелистов кроме меня было только двое, один из них — долговязый рыжеволосый парень по имени Саймон, которого Питер подозвал, помахав ему рукой.
— Ты будешь подавать заявку на концертный конкурс? — спросил меня Саймон, как только Питер представил меня как «Мию. Виолончель. Орегон».
Саймон был «Саймон. Виолончель. Лестер», последний оказался городом в Англии. Компания собралась вполне интернациональная.
— Сомневаюсь. Я даже не знаю, что это такое, — ответила я.
— Ну, ты ведь знаешь, что мы все играем в оркестре в финальной симфонии? — спросил меня Питер.
Я кивнула, хотя на самом деле имела об этом весьма смутное представление. Папа всю весну зачитывал вслух какие–то сведения об устройстве лагеря, но мне было важно только то, что я встречусь там с другими классическими музыкантами. На подробности я особенного внимания не обращала.
— Это симфония конца лета. На нее приезжают отовсюду, это довольно большое событие. Мы, самые младшие, участвуем во всяких забавных вставных номерах, — пояснил Саймон. — Но еще выбирают одного музыканта из лагеря, и он играет с профессиональным оркестром и выступает с сольным номером. В прошлом году я почти выиграл, но потом победа досталась одному флейтисту. Это мой предпоследний шанс перед выпуском. Струнным уже давненько не удавалось выиграть, а Трейси, третья из нашего маленького трио, не будет пытаться. Она больше для удовольствия играет, хорошо, но не слишком серьезно. А ты, я слышал, такая серьезная.
Я серьезная? Уж не настолько, если чуть не бросила.
— Где ты это услышал? — спросила я.
— Учителя прослушивают все заявочные записи, вот слухи и просочились. Твоя запись точно была очень хорошая. На второй год обычно уже не берут. Так что я надеялся на сильного соперника, чтобы тянуться за лидером, так сказать.
— Эй, дай девушке шанс, — запротестовал Питер. — Она еще только попробовала мясной рулет.
Саймон сморщил нос.
— Прошу прощения. Но если ты захочешь пошептаться насчет прослушивания, я готов, — и он удалился в направлении кафе–мороженого.
— Извини Саймона. У нас года два не было классных виолончелистов, так что он в восторге от свежей крови. Чисто эстетически. Он голубой, хотя, может, и нет — с ними, англичанами, не поймешь.
— А, понятно. Но что он такое сказал? В смысле, он что, хочет, чтобы я с ним соревновалась?
— Конечно хочет. В этом же весь кайф. Ради этого мы все здесь, в лагере посреди мерзкого мокрого леса, — сказал Питер, указывая за окно. — И ради изумительной кухни, конечно. — Он посмотрел на меня. — Разве ты здесь не для этого?
Я пожала плечами.
— Не знаю. Я никогда не играла с такой кучей народа, да еще такого серьезного народа.
Питер почесал ухо.
— Правда? Ты же сказала, что приехала из Орегона. А с «Портленд челло проджект» ты когда–нибудь играла?
— С кем с кем?
— Ну, такой авангардный виолончельный коллектив. Очень интересные работы.
— Я живу не в Портленде, — буркнула я, смущенная тем, что даже не слышала ни о каком «Челло проджект».
— Ладно, а с кем ты тогда играешь?
— С другими людьми. В основном со студентами из университета.
— А в оркестре? Или в ансамбле камерной музыки? В струнном квартете?
Я покачала головой, припомнив, что как–то раз одна из моих учительниц–студенток приглашала меня поиграть в квартете.
Я отказалась, потому что играть вдвоем с ней было одно, а с совершенно незнакомыми людьми — другое. Я всегда полагала, что виолончель — одиночный инструмент, но теперь вдруг задумалась: может, это я одиночка?
— Хм. А как ты вообще можешь хорошо играть? — удивился Питер. — То есть я не хочу показаться хамом и козлом, но разве не так становятся хорошими музыкантами? Это как теннис. С неумехой в конце концов начинаешь пропускать удары или играть расхлябанно, но с асом вдруг оказываешься у сетки и подаешь отличные мячи.
— Я и не знала, — сказала я Питеру, чувствуя себя ужасно замшелой и скучной. — В теннис я тоже не играю.
Следующие несколько дней прошли как в тумане. Я так и не поняла, зачем на пляже лежали байдарки, — времени на развлечения здесь не было. За день я совершенно выматывалась. Подъем в шесть тридцать, завтрак в семь, по три часа утром и днем на самостоятельные занятия, и репетиция оркестра перед ужином.
Раньше я никогда не играла больше чем с одним или двумя музыкантами, так что первые дни в оркестре для меня были сплошным хаосом. Музыкальный директор лагеря, он же и дирижер, с огромным трудом всех рассадил, а потом из кожи вон лез, чтобы заставить нас сыграть простейшие пьесы более–менее в такт. На третий день он принес колыбельные Брамса. В первый раз они прозвучали отвратительно. Инструменты не столько сочетались, сколько сталкивались, словно камешки, попавшие в газонокосилку.
«Ужасно! — завопил дирижер. — Как вы надеетесь играть в профессиональном оркестре, если не можете удержать ритм в колыбельной? Еще раз!»
Примерно через неделю все начало приобретать форму, и я впервые почувствовала себя винтиком в машине. Это помогло мне услышать виолончель совершенно по–новому: как ее низкие ноты согласуются с высокими нотами альта, как она создает опору для деревянных духовых на другой стороне оркестровой ямы. И хотя можно подумать, что, будучи частью группы, позволительно немного расслабиться, меньше заботиться о своем звучании в общем потоке, все ровно наоборот.
Я сидела за семнадцатилетней альтисткой по имени Элизабет. Она была одним из самых опытных музыкантов в лагере — ее уже приняли в Королевскую консерваторию в Торонто — и к тому же красива как супермодель: высокая, с царственной осанкой, с кожей кофейного цвета и острыми, точеными скулами. Я бы поддалась искушению возненавидеть ее, если бы не ее игра. При невнимательности альт может издавать совершенно чудовищный скрежет, даже в руках опытных музыкантов. Но у Элизабет он звенел чисто, ясно и легко. Слушая ее и глядя, как глубоко она погружается в музыку, я сама захотела играть так. И даже лучше. Я захотела не только переплюнуть ее, но также ощутила, что должна — ей, всей группе, себе — играть на ее уровне.
— Звучит очень красиво, — сказал Саймон ближе к концу смены, послушав, как я репетирую отрывок из Второго виолончельного концерта Гайдна — тот самый, с которым у меня были огромные сложности, когда я впервые попробовала его прошлой весной. — Ты будешь это играть на концертном конкурсе?
Я кивнула. Потом не выдержала и ухмыльнулась. Каждый вечер после ужина и до отбоя мы с Саймоном выносили свои виолончели на улицу и устраивали импровизированные концерты в долгих сумерках. Мы по очереди вызывали друг друга на виолончельные дуэли, где каждый в исступлении старался переиграть другого. Мы постоянно соревновались, постоянно пытались узнать, кто может сыграть лучше, быстрее, на память. Это было невероятно увлекательно, захватывающе, и, пожалуй, еще и поэтому я так гордилась своим Гайдном.
— Ах, кто–то чрезвычайно уверен в себе. Думаешь, сможешь меня переиграть? — спросил Саймон.
— В футбол — точно, — пошутила я.
Саймон часто рассказывал нам, что всю жизнь в семье он белая ворона — не потому, что гей или музыкант, а потому, что «хреновый футболист».