И вся эта дикая кутерьма, на которую мы всю жизнь жалуемся себе и друг другу, существует только для того, чтобы могла воплотиться непостижимая, прекрасная, удивительная, ни на что не похожая любовь — про которую нельзя даже сказать, кто ее субъект и объект, потому что, если попытаешься проследить ее конец и начало, поймешь, что ничего кроме нее на самом деле нет, и сам ты и она — одно и то же. И вот это, неописуемое, превосходящее любую попытку даже связно думать — и есть Бог, и когда Он хочет, Он берет тебя на эту высоту из заколдованного мира, и ты видишь все ясно и без сомнений, и ты и Он — одно.
Как будто я летел за вихрем искр, и был одной из искр и всем вихрем, и смеялся и пел на разные голоса… Продолжалось это совсем недолго, не больше секунды, но за эту секунду я познал так много сокровенного, что странные и непостижимые видения преследовали меня потом не один год. Словно я зашел в небесный дворец по другому делу — хотя довольно непонятно, какие вообще могли быть дела у Сени Левитана в небесном дворце, — и случайно заглянул в ковчег великой тайны…
Я увидел ангелов в дарованной им силе и славе. Я ощутил их просто как сгустки силы, могучие законы и принципы, на которых покоится мир. Если я скажу, например, что закон всемирного тяготения — это один из ангелов Божьих, так вы просто засмеетесь. А между тем, так оно и есть. Мыслящий человеческий ум, который подвергает все сомнению — тоже один из ангелов, и таковы же пространство и время, рождение и смерть.
Некоторые из ангелов поистине страшны, особенно Смерть и Ум, и если понять, что они делают с человеком и как это выглядит на самом деле, так можно сойти с ума от страха. Но Бог всегда в человеке, и не надо бояться ангелов, потому что именно из человека Бог на них смотрит, и поражается, и смеется, и плачет, как дитя… И много других тайн увидел я в тот момент, записать их все не хватило был длинного свитка. А думать, что такие вещи можно писать карандашом по бумаге, мне даже как-то смешно.
Потом я лежал в соленой воде, и слезы двумя ручьями текли из моих глаз, и я уже знал, что одна эта секунда искупила и все мои беды, и все страдания мира.
— Господи, — прошептал я, — ты поразил меня в самое сердце…
— Тысяча семьсот восемьдесят четвертый год, — отозвался в моем черепе сальный бас радиодиктора. — Гавриил Романович Державин. Ода „Бог“.
Я ничего не сказал о случившемся ни Шмыге, ни Добросвету — это казалось мне предательством самого чудесного переживания, которое было у меня в жизни.
Внешне все продолжалось по-прежнему: я проглатывал стаканчик психотропного кваса и нырял в свою цистерну, после чего в моем мозгу начинали звучать голоса, рассказывающие о Боге. Но теперь все было по-другому. Теперь я знал, о чем они говорят, и мог отличить правду от вымысла или уродливых спекуляций мертвого интеллекта.
Мне не надо было для этого даже слишком задумываться. Когда я слышал неправду, она оставалась просто словами. А когда я слышал правду, я сразу же переживал ее, и передо мной открывалось еще одно лицо Бога, которых у Него оказалось бесконечное число. Чудесное происходило опять и опять.
Но ужас был в том, что я не мог пережить слияние с Абсолютом без депривационной камеры и кваса, которым поил меня Добросвет. Когда я снова обретал свое человеческое тело, мои духовные очи зарастали коростой тревог, обид и желаний, облеплявших мой ум, как только я вылезал из соленой воды. Я пытался бороться, но каждый раз неподконтрольные мне психические силы перехватывали власть над моим рассудком, и я превращался в такой же неодушевленный механизм, как те, что ходили вокруг.
Вернее, дух во мне был, и это был дух Божий, равно пронизывающий всех и вся, но он и не думал прикасаться к рычагам управления, как ребенок не трогает заводную машинку, которую пустил по полу.
Вернее, дух во мне был, и это был дух Божий, равно пронизывающий всех и вся, но он и не думал прикасаться к рычагам управления, как ребенок не трогает заводную машинку, которую пустил по полу. И все мы были такими машинками, и, как ни смешно это звучит, воистину должны были славить играющего в нас ребенка — ибо он был всеми нами, и вне его нас просто не существовало. Но рассудку этого никогда не понять, ибо у этого ангела совсем другая служба.
Одним словом, я попался на крючок. Пока меня пускали в депривационную камеру, где меня раз за разом встречал Бог, я не ушел бы от Шмыги с Добросветом по своей воле — и дело было уже не в миллионе долларов.
Однажды после сеанса меня привели в комнату мониторинга, где сидели они оба.
— Ну как, Семен? — спросил Шмыга.
Переживания последних недель сделали меня застенчивым и пугливым — не зная, что ответить, я, должно быть, косился на них, словно выпавший из гнезда птенец.
— Чего не бреешься?
Птенец уже давно не брился, это была правда.
— Там вода очень едкая, — пришел мне на помощь Добросвет. — Если бриться, щеки режет.
— Помнишь еще, значит, — усмехнулся ему Шмыга и опять повернулся ко мне. — Как проходит подготовка?
Я уклончиво пожал плечами.
— Достиг? — спросил он.
— Чего именно?
Шмыга положил на стол маленький диктофон и нажал на кнопку. Я вдруг услышал свое собственное тихое бормотание.
— Нет, ты таки не понимаешь, Мартин… Вот когда ты говоришь про диалог еврея с Богом. Ну о чем Богу говорить с евреем? Такой диалог… — и тут мой голос налился размеренной левитановской силой и стал ликующе-победоносным, а все произносимые им слова сразу сделались увесистыми и серьезными, как названия большой кровью отбитых у врага городов, — такой диалог, Мартин, делается возможным только после того, как Бог поднимет еврея до себя. А когда такое случается, Мартин, еврей в силу самой этой высоты становится Богом, ибо на высоте Бога есть только Бог. И говорить там, Мартин, уже особо не о чем, потому что все ясно и так… Но мы… — и тут вместо Левитана-диктора я снова услышал Левитана-лузера, — но мы один раз уже так обожглись на этом вопросе, что давать своих советов я не стану и лучше тихо промолчу…
Шмыга выключил магнитофон.
— С кем это ты беседуешь? — спросил он подозрительно.
— Я… Я не знаю, — ответил я. — Я вообще не помню, чтобы когда-нибудь такое говорил.
— Не помнишь, — сказал Шмыга, — потому что говорил во сне. А пленочка все помнит… Зубик-то у тебя, Сеня, работает не только на прием, но и на передачу.
— Это он с Мартином Бубером дискутирует, — вмешался Добросвет. — Мы ему в ванне эту тему пару раз прокачивали, так Сеня, видно, запомнил и теперь во сне с ним спорит.
— А что за Бубер?
— Агент мирового сионизма, — сказал Добросвет. — Даже не агент, а самый, можно сказать, махровый мировой сионист.
— Чего ж ты ему таких соловьев-то ставишь? — нахмурился Шмыга.
— А иначе нельзя, товарищ генерал, — ответил Добросвет. — Мы ведь его не к концерту во Дворце Съездов готовим. А сами знаете к чему.
— Вообще-то да, — согласился Шмыга и сделал серьезное озабоченное лицо — какое крепкие задним умом бюрократы вроде Ельцина делают, когда хотят показать государственную важность своей думы.
Посидев так с минуту — но так и не поделившись с нами своей высокой мыслью, — Шмыга поднял на меня взгляд и спросил:
— Так о чем ты с ним спорил? Что-то я суть вопроса не до конца ухватил.