Друзья Фонтена, которые, заслышав первые раскаты грома после его возвращения из поездки, испытывали разные чувства – одни были встревожены, другие втайне довольны, – теперь с изумлением наблюдали, как гроза удаляется без особого шума. Эдме Ларивьер пригласила Гийома выпить с ней чая наедине.
– Как вы, дорогой Гийом? – поинтересовалась она. – Вы страдаете? Я нахожу, что вы несколько грустны. Из поездки вы вернулись юным и пылким, словно конкистадор. Но похоже, ваш пыл угас? Что стало с вашей любовью?
– Моя любовь изнемогает, – ответил он. – Да и как могло быть иначе? Ведь она питается лишь чахлыми стебельками воспоминаний. За полгода все, что можно было бы сказать о прошлом, уже сказано. Вы возразите, что существует и настоящее. Да, разумеется, вот только это настоящее у каждого из нас свое, отдельное, особое. И для нее, и для меня главным является наше искусство. Долорес пишет мне о пьесах, которые репетирует, об «Электре», об О’Ниле, о пьесе «Полуденный раздел», права на постановку которой ей хотелось бы получить, об ауто «Блудный сын», про которое я ничего не знаю. Я рассеянно читаю все это и в ответном письме рассказываю про роман, который собираюсь написать. Похоже, это не слишком ее интересует: когда она мне отвечает, бедное дитя, то ни словом об этом не упоминает. Она не знает людей, с которыми вижусь я, я не знаю тех, кто окружает ее. И что дальше? Какое будущее? Когда-то я с надеждой говорил ей о наших грядущих встречах: «Когда ты приедешь в Гранаду? В Севилью? А когда мы вместе вернемся в Медельин?» Я все еще мечтаю об этих встречах, но сам уже в них не верю. Эдме, я скажу вам одну вещь, которая вас удивит: если бы к нашей переписке не присоединилась Полина и не придала ей особый смысл, то ручеек бы уже иссяк.
– Как все это печально, Гийом! А ведь, похоже, это была сильная любовь.
– Любовь, какой бы сильной она ни была, требует подпитки.
– Так Полина с ней переписывается? Как забавно! Что могут они сказать друг другу?
– Они мне этого не сообщают, ни та ни другая. Мне кажется, они то набрасываются друг на друга, как гомеровские эринии, то клянутся в вечной дружбе, причем в ущерб мне.
– А почему
– Мне не нужно было бы от этого отказываться, если бы Полина сделала усилие и поняла, что порой мне необходима веселость, прихоти, нежность, если бы она сама попыталась мне их дать… А ведь она может, и вы это знаете. Полина – это женщина удивительная, ее возможности бесконечны, но она застыла в своем неприятии, словно для нее это дело чести. А я меж этих двух испанок… я… растерян.
Эдме ответила не сразу.
– По-моему, – сказала она, – главное – это понять, чего хотите вы сами. Вам не удастся изменить ни Полину, ни эту вашу Периколу, но удерживать при себе до бесконечности их обеих вы тоже не сможете. Значит, придется выбирать.
Значит, придется
– Вы были очень, очень красивы. Вы и сейчас красивы.
– Во всяком случае, достаточно красива, чтобы нравиться мужчинам… У меня была тысяча возможностей для разного рода приключений. Думаете, мне этого не хотелось? И тем не менее, будучи дважды замужем, я оба раза была верной женой… Я делала выбор.
– Все, что мне нужно, – произнес Фонтен, – это побыть немного одному и собраться с мыслями.
Курс лечения одиночеством, который Гийом прошел в Лотарингии, пошел ему на пользу. Дом, полученный Полиной в наследство от Берша, стоял на вершине холма. Из окон Фонтен видел реку Мозель с растущими по берегам ивами, ольхой и тополями, и огородик приходского священника, который когда-то разбила Полина. Удивительную тишину тех мест нарушал только щебет птиц, гнездившихся в ветвях бука, чьи ветки раскачивались прямо возле каменного балкона. Фонтен работал на заре, пользуясь безмятежными утренними часами, а после завтрака гулял вдоль реки по узкой луговой тропинке. Вся эта растительная и животная жизнь, что копошилась у его ног, наполняла его сердце покорностью и смирением. Он думал: «То, что ивы или ласточки стареют точно так же, как люди, нисколько не утишает ту боль, что мне причиняет старость».
Временами, напротив, он ощущал бодрость, и в голове его теснилось множество замыслов: «Разве я страдаю из-за старости? Нет, скорее от того, что дурно ею распоряжаюсь…
Он остановился на вершине белой песчаной дюны, у подножия которой журчала река. Его поразил этот чистый воздух, и он долго не мог надышаться. «Старость, – думал он, – это не одряхление, а избавление. Жизнь безо всяких усилий должна вновь обратиться к природе, из которой она вышла. Если человек медленно угасает, становится возможным его единение с миром». Несколько раз он повторил: «Радостное согласие».
Из долины поднимались белые легкие дымки. Никогда еще этот целомудренный, суровый край не казался ему таким прекрасным. «Нет, – думал он, – нельзя поддаваться слабости… И опять: разве я страдаю из-за старости?.. Единственная моя беда, как говорила Эдме, в том, что я отказываюсь выбирать… Но это призрачный отказ, на самом деле я сделал свой выбор. Дважды я видел, как угасает Полина, и дважды оказался не в состоянии это вынести. Ничто не мешало мне пожертвовать ею. А я этого не сделал. И завтра в подобных обстоятельствах я поступил бы точно так же… Я сформулировал для себя мысль, которая годом раньше показалась бы мне банальной: чувственная любовь почти не имеет значения для любви. Ее удовольствия приятны и сладки, но как этого мало, чтобы образовалась длительная связь. Человек здравый относится к ним с известной долей цинизма. И он прав… Истинная любовь – это потребность чего-то возвышенного… Вот что я искал у Полины и у Долорес… У Долорес я искал это возвышенное, потому что Полина меня разочаровала, после того как долгие годы щедро дарила его».
Он остановился, разглядывая на горизонте какое-то красное танцующее пятно. Что это было? Отблеск лесного пожара или отражение заходящего солнца на оконном стекле? Он вновь зашагал по берегу: «Нет, неправда, что к Долорес меня толкнуло отчаяние. Я был с нею, потому что она этого хотела и потому что ей невозможно сопротивляться. Чувствуя потребность восхищаться, я наделил ее качествами, в которые сам поверил.