Скука - Альберто Моравиа 15 стр.


Наконец, была и третья причина, самая, может быть, важная, хотя далеко не такая ясная и определенная: дело в том, что мне было до тошноты про­тивно представлять себе, как я к ней подхожу, как загова­риваю, а потом, в качестве совершенно неизбежного следствия, ложусь с ней в постель. Тошноту эту вызывало вовсе не примитивное физическое отвращение: да, де­вушка мне не нравилась, но вовсе не была мне противна; противно было знать заранее, что меня ждет, если отвечу на ее призыв. Думаю, что подобное чувство тоскливого ожидания испытывает всякий, кто оказался на пороге неведомой, покрытой мраком реальности, которой он всегда избегал. Да-да, именно чувство отвращения, сме­шанное с тоскливым ужасом, — меня это даже поражало, потому что столь инфантильная и неприметная девушка, казалось бы, не должна была внушать подобных страхов.

Но когда тебя одолевает скука, совсем нелегко по­стоянно удерживать в памяти какие-то вещи. Скука была чем-то вроде тумана, в котором тонула вся окру­жающая меня реальность, так что моя мысль лишь из­редка вырывала из нее какую-нибудь подробность — так, оказавшись в гуще тумана, мы видим вдруг то угол дома, то фигуру прохожего или что-нибудь еще. В тума­не скуки я различил девушку и Балестриери, но не при­дал им никакого значения и совершенно о них не думал. Случалось, что я на целые недели забывал об их суще­ствовании, хотя они жили и любили друг друга в двух шагах от меня. Временами я вспоминал о них почти с изумлением: «Смотри-ка, — думал я, — а они все еще здесь и по-прежнему занимаются любовью». Я забыл о Балестриери настолько прочно, что когда на другой день после бегства из материнского дома я, выпив неподалеку от студии чашечку кофе, возвращался к себе и заметил как раз перед своим подъездом черных лошадей и черные с золотом похоронные дроги с традиционными позоло­ченными ангелами по углам, правда еще без гроба и без цветов, то мне даже в голову не пришло, что они могут ожидать здесь кого-нибудь из моих знакомых. Обойдя экипаж, загораживающий мне дорогу, я вошел в подъезд, и так как шел я, по обыкновению, глядя себе под ноги, то буквально стукнулся лбом о нижний край гроба, который как раз в тот момент четыре человека выносили на улицу. Я тут же отскочил, причем могильщики бросили на меня изумленный и осуждающий взгляд, и гроб проплыл мимо меня. Провожавших было всего двое: молодой человек с грубым рябым лицом, одетый в синий костюм, и женщи­на, которую он вел под руку и которую я не разглядел, потому что она с ног до головы была закутана в траурную вуаль. Юноша походил на Балестриери, у него тоже было красное лицо и очень черные брови, а тут еще консьерж­ка сказала что-то шепотом о внезапности некоторых смертей, и до меня донеслось имя Балестриери. И только тут я понял, что умер именно Балестриери, что умер он, видимо, накануне, что это были его похороны, что жен­щина в трауре была его жена, с которой он развелся мно­го лет назад, а юноша в синем — его сын.

Как я уже говорил, от скуки я сделался в те дни на­столько рассеянным, что забыл о существовании не толь­ко Балестриери, но и девушки, которая почему-то вну­шала мне любопытство. Поэтому я даже особо не удивил­ся, когда понял, что, находясь все эти дни в студии, я умудрился не заметить, что за третьей от меня дверью кто-то болел, умер, был отпет, положен в гроб и вот сей­час вынесен. Кто знает, думал я, может быть, кто-нибудь и говорил мне о болезни Балестриери, но я, хотя и слу­шал, ничего не услышал, как всегда с головой погрузив­шись в свою скуку, — так мне случалось иногда внима­тельно прочесть газетные заголовки и минуту спустя об­наружить, что я совершенно не представляю, о чем в них говорилось. Понадобился гроб, а вернее, болезненный ушиб, который я получил, стукнувшись о него лбом, что­бы я вспомнил о существовании художника как раз в тот момент, когда узнал о его смерти.

Однако со смертью Балестриери дело обстояло не так просто, как можно было подумать.

Понадобился гроб, а вернее, болезненный ушиб, который я получил, стукнувшись о него лбом, что­бы я вспомнил о существовании художника как раз в тот момент, когда узнал о его смерти.

Однако со смертью Балестриери дело обстояло не так просто, как можно было подумать. В тот же день, частью из негодующих намеков консьержки, частью из более от­кровенных комментариев группы друзей, с которыми я встретился в кафе, я воссоздал для себя картину смерти старого художника. Так вот, умер Балестриери, по-ви­димому, в чрезвычайно пикантный момент, то есть как раз тогда, когда занимался любовью с девушкой, кото­рая так часто мне улыбалась. При этом любовный акт был не вполне естественным, если понимать под есте­ственным тот, что ведет к деторождению, а каким-то особым эротическим от него отклонением, так что Ба­лестриери был убит, если можно так выразиться, не са­мою любовью, а именно способом, каким совершался любовный акт. Консьержка не пожелала высказаться яс­нее, ограничившись негодующими намеками, друзья же, от души веселясь, как раз не скупились на подробнос­ти — можно подумать, что они присутствовали в студии в момент его смерти; однако, насколько я понял, это были всего лишь их домыслы. Балестриери вдруг почувствовал себя плохо и умер прямо на глазах у перепуганной девуш­ки — это единственное, что можно было утверждать с уверенностью. Однако то, что девушка была его любов­ницей, что нашли его в постели полуголым, что девушка прибежала за консьержкой в халате, наброшенном прямо на голое тело, по-видимому, подтверждало слух о внезап­ной смерти, случившейся в минуту страсти. Правда, те, кто не хотел верить этой версии, говорили, что девушка была в халате, потому что позировала, и что Балестриери имел обыкновение летом работать в трусах и майке. С другой стороны, версию о смерти в минуту любви под­тверждали слова врача, которого вызвали к умирающему: «Если бы этот человек отдавал себе отчет в том, что в его возрасте некоторые вещи непозволительны, он был бы еще жив». Другие, правда, говорили, что, осмотрев Бале­стриери, врач сказал девушке: «Синьорина, это вы его убили», а потом добавил: «Вернее, помогли покончить с собой». Но никто не знал этого врача, неизвестно было, где он работает (может быть, он служил в одной из мно­гочисленных аптек нашего квартала), и я не стал его ра­зыскивать.

Когда в тот же день я вернулся в студию, пообедав в небольшой траттории на виа Маргутта, я обнаружил там небольшой сверток и записку от матери. В записке мать давала мне урок хороших манер: «В следующий раз, преж­де чем удрать, зайди по крайней мере попрощаться», а в свертке были смокинг и светлые брюки, которые Рита замечательно отчистила и отгладила. Я швырнул все на пол, лег на диван и зажег сигарету. Как обычно, меня одолевала ужасная скука, и мне казалось странным, что другие этого не видят: они не замечали, что они, как, впрочем, и весь остальной мир, для меня просто не суще­ствуют, и продолжали, подобно моей матери, вести себя так, будто никакой скуки нет и в помине. Куря сигарету, я потихоньку размышлял о своем положении, которое день ото дня становилось все хуже; в конце концов я спросил себя, что же мне теперь делать, — ведь от живо­писи я отказался, а взять деньги у матери так и не решил­ся. Я понимал, что по-настоящему, в смысле действия, которое существенно бы что-то переменило, поделать ничего нельзя, но у меня всегда оставалась возможность сделать то, что делает человек, попавший в безвыходную ситуацию: он примиряется с ней и старается к ней при­способиться.

В каком-то смысле, думал я, я был похож на отпрыска знатного, но обедневшего рода, который вопреки всему желает вести роскошный образ жизни своих предков. В тот день, когда он примирится с ситуацией, до того ка­завшейся ему невыносимой, но которая между тем вос­принимается как совершенно нормальная бесчисленным множеством других людей, он поймет: все, что выглядит нестерпимым при каком-то определенном уровне жиз­ни, воспринимается совсем иначе при уровне жизни бо­лее низком.

Назад Дальше