Путешествие на край ночи - Луи Фердинанд Селин 34 стр.


Смельчаки сопротивлялись не дольше минуты, после чего мы пили два часа подряд. Только пароходное бабье молча проводило нас разочарованным взглядом. Через иллюминаторы бара я видел, как между пассажирками гиеной мечется учительница-пианистка. Эти сучки догадывались, что я хитростью выскочил из западни, и собирались подловить меня при следующем удобном случае. А мы, мужчины, пили и пили под одуряющим вентилятором, с самых Канарских островов бесцельно теребившим теплую вату воздуха. Мне потребовалось, однако, опять обрести вдохновение и непринужденную словоохотливость, чтобы угодить своим новым друзьям. Из боязни сбиться с тона я исходил патриотическим восторгом, то и дело поочередно требуя от этих героев рассказов о доблести колонизаторов. Такие рассказы, как и сальные анекдоты, неизменно нравятся военным всех стран. Чтобы добиться с мужчинами, будь то офицеры или нет, хоть видимости мира, вернее, перемирия, хрупкого, но тем не менее неоценимого, надо позволять им в любых обстоятельствах выставляться и услаждать себя нелепым хвастовством. Умного тщеславия не бывает. Оно инстинктивно. Нет человека, который не был бы прежде всего тщеславен. Роль восхищенного подпевалы — практически единственная, в которой люди не без удовольствия терпят друг друга. С этими солдафонами особенно напрягать воображение не приходилось. Достаточно было без передышки изображать восхищение. Требовать все новых военных историй не составляло труда. Эти типы были просто набиты ими. Я мог считать, что для меня вернулись лучшие госпитальные дни. После очередного рассказа я не забывал выразить свое одобрение в короткой фразе, которой научился у Манделома: «Вот прекрасная страница истории!» Удачней формулы не придумаешь. Кружок, в который я втерся обманом, стал мало-помалу проявлять ко мне интерес. Эти люди принялись рассказывать о войне столько же чепухи, сколько я когда-то наслушался, а потом намолол сам, соревнуясь в выдумках с товарищами по госпиталю. Только географические рамки здесь были другие, и небылицы плелись не о Вогезах или Фландрии, а о конголезских лесах.

Капитан Дрожан, еще час назад вызвавшийся очистить судно от моего тлетворного присутствия, теперь, удостоверясь, что я более благодарный слушатель, чем остальные, постепенно открывал во мне все новые достоинства. Мои официальные комплименты как бы ускоряли движение крови в его артериях, зрение становилось острее, глаза с кровавыми прожилками, как у всякого закоренелого алкоголика, даже заблестели сквозь пелену тупости, и глубинные сомнения, которые могли у него возникнуть насчет собственной отваги и прорывались наружу в минуты душевного упадка, на известное время не без приятности рассеялись под чудотворным воздействием моих умных и дельных комментариев.

Решительно, я создавал атмосферу эйфории. От восторга собутыльники хлопали себя по ляжкам. Нет, только я умел делать жизнь приятной вопреки убийственной влажности. Можно ли представить себе более восхитительного слушателя!

Мы несли бредовую чушь, а «Адмирал Мудэ», словно варясь в собственном соку, все больше замедлял ход; вокруг нас ни атома свежего воздуха — видимо, мы шли вдоль берега с таким трудом, как если бы плыли по патоке.

Небо над судном — такая же патока, размокший черный пластырь, на который я с завистью косился. Для меня нет большей отрады, чем возвращаться в ночь, пусть даже в поту, со стонами, в любом состоянии. Дрожан все не мог закончить свои россказни. Мне казалось, что до суши рукой подать, но мой план бегства все-таки внушал мне известные опасения... Наш разговор перешел с военной темы на фривольности, а потом просто на похабщину без складу и ладу, так что было уже не понять, как его поддерживать: один за другим мои гости замолкали и погружались в сон с отвратительным храпом, который продирал им самые недра носа. Если уж исчезать — то сейчас. Нельзя упускать короткую передышку, к которой природа принуждает усталостью самые жестокие, порочные и агрессивные существа.

Нельзя упускать короткую передышку, к которой природа принуждает усталостью самые жестокие, порочные и агрессивные существа.

Мы стояли на якоре у самого берега. С палубы можно было различить на пристани лишь несколько мигающих фонарей.

К пароходу, отпихивая друг друга, тут же подвалили сотни качающихся пирог, набитых орущими неграми. Они наводнили все палубы, предлагая свои услуги. За несколько секунд я подтащил свою украдкой собранную поклажу и ускользнул с одним из лодочников, лицо и фигуру которого скрывала от меня темнота. Спустившись по сходням впритирку к булькающей воде, я полюбопытствовал, где мы.

— В Бамбола-Фор-Гоно, — ответила мне тень.

Сильные толчки весел понесли пирогу вперед. Я помогал лодочнику, чтобы уплыть побыстрее.

Удирая, я еще успел в последний раз глянуть на своих опасных попутчиков. Раздавленные наконец пьяным отупением и гастритом, они валялись вдоль борта в свете палубных фонарей, в желудке у них булькало, и они урчали во сне. Раскормленные и расхристанные, все они — офицеры, чиновники, инженеры и торговцы вперемешку, — прыщавые, с брюшком и оливкового цвета кожей, выглядели на одно лицо. Собаки, когда они спят, тоже смахивают на волков.

Через несколько минут я сошел на землю, в ночь, еще более непроглядную под деревьями, и в ее соучастницу — тишину.

В колонии Бамбола-Брагаманса над всеми триумфально возвышался губернатор. Его офицеры и чиновники боялись дохнуть, когда он удостаивал их взглядом.

Стоявшие много ниже этих выдающихся личностей коммерсанты, обосновавшиеся в колонии, воровали и наживались, видимо, еще легче, чем в Европе. Ни один кокосовый или земляной орех на всей территории не ускользал от их лап. Чиновники, по мере того как они надламывались от усталости и болезней, начинали понимать, что их надули, спихнув сюда, где их ждут галуны да поощрения в личном деле почти без всякого реального барыша. Поэтому они косо поглядывали на коммерсантов. Военные, еще более отупелые, чем те и другие, обжирались колониальной славой, приправляя ее хинином и километрами уставов.

Само собой разумеется, что от бесконечного ожидания, когда же понизится температура, все безудержно хамели. Нескончаемо тянулись нелепые личные и групповые распри между военными и администрацией, между администрацией и коммерсантами, между временными союзами администрации и коммерсантов против военных, между всеми белыми и неграми и, наконец, между самими неграми. Таким образом, капли энергии, которые еще оставались от малярии, жажды и солнца, растрачивались на такую жгучую, такую непримиримую ненависть, что многие колонизаторы подыхали от нее на месте, как скорпионы от собственного яда.

Однако вся эта болезнетворная анархия была зажата в герметической рамке полиции, как крабы в корзине. Чиновники напрасно исходили слюной от негодования: чтобы держать колонию в узде, губернатор без труда набирал, сколько ему угодно, жалких полицейских из числа кругом задолжавших негров, торговцев-неудачников, которых нищета тысячами гнала к побережью в надежде на даровой суп. Этих новобранцев учили, по какому праву и каким способом им надлежит обожать губернатора. Губернатор выглядел так, словно у него на мундире сияет все золото его казначейства, и, когда на его парадной форме, не говоря уже о перьях на треуголке, сияло солнце, трудно было поверить, что все это не снится.

Он ежегодно отправлялся на воды в Виши и читал только «Журналь офисьель». Не один чиновник жил надеждой, что когда-нибудь губернатор спутается с его женой, но тот не любил женщин. Он вообще ничего не любил. Он оставался невредим после каждой новой эпидемии желтой лихорадки и чувствовал себя превосходно, тогда как столько людей, мечтавших похоронить его, дохли как мухи при первом же появлении заразы.

Правда, вспоминали одно Четырнадцатое июля, когда губернатор, окруженный конвойцами-спаги, гарцевал позади знамени вот та-акого размера перед фронтом гарнизона резиденции и некий сержант нечаянно в приступе лихорадки осадил его коня с криком: «Назад, рогоносец несчастный!» По слухам, губернатора очень огорчило это происшествие, объяснения которому так и не нашли.

Назад Дальше