Анна Каренина - Толстой Лев 4 стр.


Она все еще говорила, что уедет

от него, но чувствовала, что это невозможно; это было невозможно потому, что она не могла отвыкнуть считать его своим мужем и любить его. Кроме

того, она чувствовала, что если здесь, в своем доме, она едва успевала ухаживать за своими пятью детьми, то им будет еще хуже там, куда она

поедет со всеми ими. И то в эти три дня меньшой заболел оттого, что его накормили дурным бульоном, а остальные были вчера почти без обеда. Она

чувствовала, что уехать невозможно; но, обманывая себя, она все-таки отбирала вещи и притворялась, что уедет.

Увидав мужа, она опустила руку в ящик шифоньерки, будто отыскивая что-то, и оглянулась на него, только когда он совсем вплоть подошел к

ней. Но лицо ее, которому она хотела придать строгое и решительное выражение, выражало потерянность и страдание.

- Долли! - сказал он тихим, робким голосом. Он втянул голову в плечи и хотел иметь жалкий и покорный вид, но он все-таки сиял свежестью и

здоровьем.

Она быстрым взглядом оглядела с головы до ног его сияющую свежестью и здоровьем фигуру. "Да, он счастлив и доволен! - подумала она, - а

я?!. И эта доброта противная, за которую все так любят его и хвалят; я ненавижу эту его доброту", - подумала она. Рот ее сжался, мускул щеки

затрясся на правой стороне бледного, нервного лица.

- Что вам нужно? - сказала она быстрым, не своим, грудным голосом.

- Долли! - повторил он с дрожанием в голосе. - Анна приедет сегодня.

- Ну что же мне? Я не могу ее принять! - вскрикнула она.

- Но надо же, однако, Долли..

- Уйдите, уйдите, уйдите! - не глядя на него, вскрикнула она, как будто крик этот был вызван физическою болью.

Степан Аркадьич мог быть спокоен, когда он думал о жене, мог надеяться, что все образуется, по выражению Матвея, и мог спокойно читать

газету и пить кофе; но когда он увидал ее измученное, страдальческое лицо, услыхал этот звук голоса, покорный судьбе и отчаянный, ему захватило

дыхание, что-то подступило к горлу, и глаза его заблестели слезами.

- Боже мой, что я сделал! Долли! Ради бога! Ведь... - он не мог продолжать, рыдание остановилось у него в горле.

Она захлопнула шифоньерку и взглянула на него.

- Долли, что я могу сказать?.. Одно: прости, прости... Вспомни, разве девять лет жизни не могут искупить минуты, минуты...

Она опустила глаза и слушала, ожидая, что он скажет, как будто умоляя его о том, чтобы он как-нибудь разуверил ее.

- Минуты... минуты увлеченья... - выговорил он и хотел продолжать, но при этом слове, будто от физической боли, опять поджались ее губы и

опять запрыгал мускул щеки на правой стороне лица.

- Уйдите, уйдите отсюда! - закричала она еще пронзительнее, - и не говорите мне про ваши увлечения, про ваши мерзости!

Она хотела уйти, но пошатнулась и взялась за спинку стула, чтоб опереться. Лицо его расширилось, губы распухли, глаза налились слезами.

- Долли! - проговорил он, уже всхлипывая. - Ради бога, подумай о детях, они не виноваты. Я виноват, и накажи меня, вели мне искупить свою

вину. Чем я могу, я все готов! Я виноват, нет слов сказать, как я виноват! Но, Долли, прости!

Она села. Он слышал ее тяжелое, громкое дыхание, и ему было невыразимо жалко ее. Она несколько раз хотела начать говорить, но не могла. Он

ждал.

Я виноват, и накажи меня, вели мне искупить свою

вину. Чем я могу, я все готов! Я виноват, нет слов сказать, как я виноват! Но, Долли, прости!

Она села. Он слышал ее тяжелое, громкое дыхание, и ему было невыразимо жалко ее. Она несколько раз хотела начать говорить, но не могла. Он

ждал.

- Ты помнишь детей, чтоб играть с ними, а я помню и знаю, что они погибли теперь, - сказала она, видимо, одну из фраз, которые она за эти

три дня не раз говорила себе.

Она сказала ему "ты", и он с благодарностью взглянул на нее и тронулся, чтобы взять ее руку, но она с отвращением отстранилась от него.

- Я помню про детей и поэтому все в мире сделала бы, чтобы спасти их; но я сама не знаю, чем я спасу их: тем ли, что увезу от отца, или

тем, что оставлю с развратным отцом, - да, с развратным отцом... Ну, скажите, после того... что было, разве возможно нам жить вместе? Разве это

возможно? Скажите же, разве это возможно? - повторяла она, возвышая голос.

- После того как мой муж, отец моих детей, входит в любовную связь с гувернанткой своих детей...

- Но что ж делать? Что делать? - говорил он жалким голосом, сам не зная, что он говорит, и все ниже и ниже опуская голову.

- Вы мне гадки, отвратительны! - закричала она, горячась все более и более. - Ваши слезы - вода! Вы никогда не любили меня; в вас нет ни

сердца, ни благородства ! Вы мне мерзки, гадки, чужой, да, чужой! - с болью и злобой произнесла она это ужасное для себя слово чужой.

Он поглядел на нее, и злоба, выразившаяся на ее лице, испугала и удивила его. Он не понимал того, что его жалость к ней раздражала ее. Она

видела в нем к себе сожаленье, но не любовь. "Нет, она ненавидит меня.

Она не простит", - подумал он.

- Это ужасно! Ужасно! - проговорил он.

В это время в другой комнате, вероятно упавши, закричал ребенок; Дарья Александровна прислушалась, и лицо ее вдруг смягчилось.

Она, видимо, опоминалась несколько секунд, как бы не зная, где она и что ей делать, и, быстро вставши, тронулась к двери.

"Ведь любит же она моего ребенка, - подумал он, заметив изменение ее лица при крике ребенка, - моего ребенка; как же она может ненавидеть

меня?"

- Долли, еще одно слово, - проговорил он, идя за нею.

- Если вы пойдете за мной, я позову людей, детей! Пускай все знают, что вы подлец! Я уезжаю нынче, а вы живите здесь с своею любовницей!

И она вышла, хлопнув дверью.

Степан Аркадьич вздохнул, отер лицо и тихими шагами пошел из комнаты.

"Матвей говорит: образуется; но как? Я не вижу даже возможности. Ах, ах, какой ужас! И как тривиально она кричала, - говорил он сам себе,

вспоминая ее крик и слова: подлец и любовница. - И, может быть, девушки слыхали! Ужасно тривиально, ужасно". Степан Аркадьич постоял несколько

секунд один, отер глаза, вздохнул и, выпрямив грудь, вышел из комнаты.

Была пятница, и в столовой часовщик-немец заводил часы. Степан Аркадьич вспомнил свою шутку об этом аккуратном плешивом часовщике, что

немец "сам был заведен на всю жизнь, чтобы заводить часы", - и улыбнулся. Степан Аркадьич любил хорошую шутку. "А может быть, и образуется!

Хорошо словечко: образуется, - подумал он. - Это надо рассказать".

Назад Дальше