Приверженец философского натурализма и высоких идеалов, сторонник мира, противник войны, противник насилия и расизма. Сам без нужды рта не раскроет, но умеет внимательно слушать и от души посмеяться над доброй шуткой.
Герман Карраско, пятьдесят пять лет, промышленник и кинолюбитель из Мексики, следил за тем, чтобы мы не скучали. Вот уж про кого нельзя было сказать: какое тело — такая душа! Казалось, этому тучному усачу самое подходящее занятие — сидеть себе под кактусом, надев на голову сомбреро. Пальцем в небо! Лозунг его личной киноколлекции гласит: «Весь мир — моя арена». Сидит в нем этакий живчик, который заставляет Германа несколько раз в год бросать свои каучуковые фабрики в Мехико и странствовать по свету. Это он, нырнув под полярный лед, снимал мексиканского исследователя Рамона Браво, когда его тяпнул за ногу белый медведь. Шрам около глаза — памятка о том, как он свалился с дерева в джунглях Калимантана, снимая орангутангов. Герман сталкивался с акулами в Полинезии и в Красном море; его любительская кинокамера повидала все страны мира, и особенно много кадров снято в КНР. Он мечтал пройти с нами на «Ра», да не вышло, и тогда мы так и не познакомились. Зато теперь я знал его хорошо. Мы шагали вместе по жгучим пескам Нубийской пустыни, снимая наскальные изображения судов додинастической эпохи, и шлепали под проливным дождем на лесистых берегах Мексиканского залива, наводя объектив кинокамеры на пирамиды ольмеков и майя и на статуи доколумбовой поры, изображающие бородатых людей. В Гватемале он жил через дверь от меня в гостинице «Европа», когда страшное землетрясение 1976 года разрушило ее, засыпав нас обломками и убив тех, кто занимал соседний номер, и еще двадцать тысяч человек.
Особенно поразил меня Герман, когда я пришел к нему в контору посмотреть его личный музей. Форсировав шумный цех по щиколотку в каучуковой пыли, я поднялся по железной лестнице, пересек активно действующий просторный секретариат и очутился в роскошном кабинете. Здесь за столом с разноцветной батареей телефонных аппаратов сидел мой товарищ по странствиям, и со всех сторон на меня смотрели дорогие картины, скульптуры и резные изделия разных стран и эпох. Следующая лестница привела нас в бар, где моему взору неожиданно предстали оскаленные звериные головы, огромные портреты китайских лидеров, настоящая итальянская гондола, самолетные винты и фонтан в виде кораллового рифа из разнообразных раковин; нажмешь кнопку — вокруг рифа плывут по кругу выполненные в натуральную величину макеты акул и аквалангиста. Старинный телескоп смотрел через отверстие в стене на церковные часы на другом конце Мехико, а поднимешь голову — половина потолка оклеена денежными ассигнациями изо всех стран мира, другая половина — всяческими этикетками от спичечных коробок. «Бар» занимал три комнаты, наполненные всевозможными диковинами, и от обилия впечатлений у меня закружилась голова, когда хозяин наконец предложил занять места в гондоле и выпить текилы. А ведь это было только начало!
Не успел я ввинтиться вниз по лестнице обратно в кабинет Германа, как он нажал кнопку в стене за рабочим столом, пониже огромной картины, на которой три упитанных ангела парили в синем небе, словно розовые воздушные шары. Ангелы повернулись вместе с куском стены, и открылось квадратное отверстие наподобие двери в подводной лодке. Я протиснулся в этот лаз, выпрямился и на миг зажмурился, ослепленный ярким светом и образцами мексиканского искусства доколумбовой поры. Действительно музей! Четыре большие комнаты, сплошь уставленные витринами и полками. В строго научном порядке размещены снабженные ярлыками экспонаты: изделия майя, ацтеков, толтеков, микстеков, ольмеков... Дивная керамика всех видов, цветов и размеров. Полчища скульптур от маленьких керамических фигурок до больших каменных статуй. Храмовые рельефы. В особой сокровищнице — золотые поделки, миниатюрная резьба и часть подлинного кодекса с древними письменами.
Мне доводилось видеть немало личных музеев, но такого я еще никогда не встречал. Правда, вскоре эти вещи перестали быть личной собственностью Германа: правительственный указ объявил все изделия мексиканского искусства доколумбовых времен государственным достоянием. Четыре студента и один профессор несколько месяцев каталогизировали десятки тысяч экспонатов его коллекции. Но хранителем назначили самого же Германа, и она по-прежнему пребывает в четырех комнатах за картиной с ангелами.
Вот какой человек сидел теперь с нами на борту камышовой ладьи. А рядом с ним — еще один новый знакомый, японец Тору Судзуки, специалист по подводным съемкам; возраст — сорок с хвостиком. О Тору мне было известно лишь то, что он не один год снимал жизнь подводного мира на Большом Барьерном рифе, а в последнее время держал японский ресторанчик где-то в Австралии. Я включил его в состав экспедиции, полагаясь исключительно на рекомендацию своих японских друзей. Японцы — люди гордые, умеющие владеть собой, и я мог не опасаться, что мне подсунут какого-нибудь склочника. Немногословный, улыбчивый атлет и безотказный работяга, Тору прекрасно владел английским. Лучшего выбора я и сам не мог бы сделать.
В этой пестрой компании два скандинава казались близнецами. Оба предложены Валлийским колледжем. Асбьёрн Дамхюс, Дания, двадцать один год. Ханс-Петтер Бён, Норвегия, двадцать два года. Типичные потомки викнигов. Могу представить себе, что парни вроде Асбьёрна были среди датчан, которые покорили многие области средневековой Англии и умыкали осчастливленных их вниманием дам, а Эйч Пи вполне мог бы сидеть на верхушке мачты и кричать «земля!», когда ладья Лейфа Эйрикссона подошла к Винланду. Эти друзья постоянно что-нибудь затевали, вместе придумывали самые невероятные розыгрыши. Богатые на выдумку, с техникой на «ты» и настоящие умельцы. Среди бурных волн они чувствовали себя так же непринужденно, как дома в ванне, и обоим не терпелось испытать настоящие приключения, прежде чем снова браться за университетские учебники.
Самый молодой — Рашад Назир Салим: двадцать лет, иракский студент, будущий искусствовед. Худощавый, по крепкий; мозговитый и жадный до знаний, но без твердо устоявшихся взглядов. Страстный арабский патриот, но добродушный и ни капельки не агрессивный. Прибыв с рекомендательным письмом в гостиницу «Сады Эдема», он на безупречном английском языке застенчиво рассказал, что отец прежде был дипломатом в Европе и возил его с собой, но затем дипломат превратился в одного из самых известных живописцев Багдада, и Рашад мечтал пойти по его стопам.
На полголовы выше всех сидящих за столом — одиннадцатый член экипажа, Норрис Брок, США. Профессиональный кинооператор; возраст — сорок лет. Высокий, худой и на диво подвижный. С ним я тоже не был знаком. И не я его выбирал. Вплоть до нашей первой встречи он был для меня лишь обязательным параграфом в контракте с консорциумом, который одолжил мне средства на экспедицию. Норрис мало говорил, зато все видел. Он был вездесущ со своим неразлучным «младенцем» — специализированной синхронной кинокамерой с длинным микрофоном наверху, похожим на детскую бутылочку. Он нянчил свою камеру, взобравшись на макушку мачты; с нею же, нажав спуск, прыгал в воду с крыши главной рубки. Пока я не узнал поближе Норриса и его таланты, я предполагал, что Национальное географическое общество США выбрало его за рост. Ему ведь было предписано снимать нас, даже если мы станем тонуть. Что ж, его голова еще будет торчать над водой, когда мы все успеем захлебнуться... Поначалу трудно было привыкнуть к тому, что камера Норриса всюду сует свой нос, следя за всем, что мы делаем и говорим, и ребята не раз подходили и спрашивали меня, что за человек этот долговязый оператор. А я и сам не знал, что он за человек. Слышал, что годом раньше Норрис Брок с таким же заданием участвовал в экспедиции на двойном каноэ из стекловолокна, которое прошло маршрутом древних полинезийцев от Гавайских островов до Таити.