Это был менее политизированный, но все еще воинственный вариант революционной декларации о народном достоянии. Гюго впоследствии развил свой лозунг в романе «Собор Парижской Богоматери» (1831), где собор становится не менее ярким персонажем, чем сам Квазимодо.
В Англии на пике моды оказался неоготический стиль, и мародеры-англичане стали охотиться за готикой. Позже французы и сами повторно открыли для себя готику, однако уже сознавая цели национального масштаба. Готический стиль был исконным для французской архитектуры, а классицизм пришел извне. Виолле-ле-Дюк, начинавший как протеже Проспера Мериме, но ставший затем самым известным французским архитектором и реставратором XIX века, писал: «Наша страна стоит ближе к средневековой Франции, чем к античному Риму. Религия и климат остались у нас неизменными. Строительные материалы также не изменились, и мы бы скорее чувствовали себя дома во французском особняке XIII века, нежели в каком-нибудь дворце Лукулла». «Готический» означало «патриотический». Готика наиболее удачно соответствовала идеям католицизма, который вновь приобретал актуальность.
Энтузиазм нового режима в отношении памятников старины имел и политическую подоплеку. Июльская монархия не обладала легитимностью и вынуждена была ее выдумать. Смена ориентиров требовала обращения как к новым, так и к старым образам: приобщения к революционному наследию и возрождения старой Франции, наследие которой теперь открывали вновь и оценивали должным образом. Впрочем, в этом крылась потенциальная опасность: если отождествлять новый режим с разрушенными и полуразрушенными зданиями, на какие мысли это может навести? Вновь обретенное культурное наследие требовалось представить таким, как оно в представлении — или в догадках, или в чаяниях — реставратора выглядело первоначально. Раньше, если в церкви была сломана капитель, ее просто меняли на капитель XIII, XIV или XV века, в зависимости от того, когда производили замену. Теперь, во второй половине XIX века, идея переосмысления, а затем и возвращения первоначального облика здания была впервые применена в широком масштабе. Однако задача эта оказалась не из простых.
Мериме было всего тридцать лет, когда 17 мая 1834 года его назначили преемником Витэ. Обладая широкими познаниями в искусстве (отец его был бессменным секретарем школы изобразительных искусств, а мать — дипломированной художницей-портретисткой), он мало смыслил в архитектуре. Александр Дюма саркастически заметил, что Мериме неплохо бы для начала обучиться тому, что он затем будет преподавать другим. Однако же тот обучился, и притом быстро. Получив назначение на должность, Мериме сообщил своему знакомому англичанину, Саттону Шарпу: «Работа в полной мере соответствует моему характеру и пристрастиям: она удовлетворяет и мою праздность, и любовь к путешествиям». Впрочем, ни о какой праздности на новом посту Главного инспектора не могло быть и речи. Через каких-то полтора месяца после вступления в должность Мериме отправляется на юг Франции в первую ежегодную инспекторскую поездку. Следующие восемнадцать лет он будет в летнюю пору неделями и месяцами пересекать страну вдоль и поперек, осматривая и докладывая, изводя людей и вынося заключения. Дороги были скверными, экипажи — неудобными, постоялые дворы кишели клопами, пища оказывалась несъедобной, женщины (а Мериме питал к ним большую слабость) — чересчур нравственными, местные специалисты — подчас совершенно тупыми. В личной переписке Мериме позволял себе выпустить пар: «Жизнь, которую я веду, сказать по правде, совершенно невыносима. Если я не в пути, то встаю в девять, завтракаю, принимаю у себя местных библиотекарей, архивариусов и прочих. Они ведут меня взглянуть на жалкие развалины, но стоит мне сказать, что к династии Каролингов они не имеют отношения, как на меня начинают смотреть словно на последнего подлеца и принимаются за моей спиной обсуждать с местным чиновником, как бы снизить мой оклад.
Будучи принужден выбирать между совестью и личными интересами, я сообщаю им, что памятник их чрезвычайно хорош и на севере ему нет равных. Затем меня приглашают на обед, а местная газета пишет, что я чертовски умен. Меня умоляют написать им в альбом что-нибудь возвышенное, и я с содроганием повинуюсь. По завершении банкета меня церемонно провожают до гостиницы, что мешает мне предаться порочным удовольствиям. Совершенно вымотанный, возвращаюсь я к себе в номер и сажусь делать заметки, наброски, составлять официальные депеши и тому подобное. Видели бы меня в это время мои завистники!»
Безусловно, некоторые местные антиквары были до смешного самоуверенны и при малейшем сомнении приписывали своим находкам «финикийское» происхождение, а некоторые архитекторы, по мнению Мериме, были глубоко невежественны: например, про одного из них, жителя городка Безье, Мериме сказал: «самый большой осел, способный держать чертежное перо», а про другого, из Сен-Савена, что «человек этот совершенно не образован и поразительно глуп». Местные чиновники нередко мешали инспекции, а священники, случалось, прибирали к рукам недвижимость: кюре из города Шовиньи, к изумлению Мериме, утверждал, что «церковь принадлежит ему». Однако Главный инспектор вряд ли чего-то добился бы излишней властностью или хозяйской манерой, свойственной парижанину. Мериме отличался не только неимоверным трудолюбием, умом и неподкупностью, но и обаянием и даром убеждения. Виолле-ле-Дюк, которому довелось несколько раз сопровождать главного инспектора в его поездках, писал: «Сам того не замечая, человек, с которым беседовал Мериме, выкладывал всю необходимую информацию и открывал все секреты. Из Мериме вышел бы, пожалуй, самый дружелюбный дознаватель. В то же время он был хорошим дипломатом и умным политиком». У него не было другого выхода, тем более что ни он, ни его комиссия не обладали какими-либо особыми полномочиями, помимо нравственных.
Сам факт регистрации памятников культуры (в 1840 году в реестр были внесены 1076 объектов; к 1849 году их число достигло почти четырех тысяч) еще не означал, что они охраняются по закону. Если владелец сносил здание или же муниципалитет какого-нибудь городка намеревался расширить улицу, ликвидировав громоздкие средневековые развалины, Париж ничего не мог с этим поделать: необходимые для предотвращения сноса законы были приняты в окончательном виде лишь в 1887–1889 годах, спустя почти двадцать лет после смерти Мериме. Так что роль его сводилась отчасти к экспертной оценке эстетической стороны памятников, отчасти к напоминанию о нравственном долге, а отчасти к пропаганде патриотизма. В 1830 году министр внутренних дел Гизо, разрабатывая положение о должностных обязанностях Главного инспектора, трактовал их весьма широко (наряду со зданиями и объектами, представляющими художественную ценность, в ведении инспектора оказались и музеи, и частные коллекции, и рукописи), но при этом ставил во главу угла принцип убеждения. Задача Главного инспектора, писал он, заключается в «поощрении усердия» местных органов власти, с тем чтобы «ни одна постройка, имеющая неоспоримую ценность, не была утрачена в результате людского невежества или вследствие разрушения». Подобное сотрудничество с властями департаментов и муниципалитетов было желательно из демократических соображений и необходимо из соображений экономических. Занесение в реестр обеспечивало памятнику государственную поддержку лишь в одном случае из трех: считалось, что нужно делать ставку на гордость, поддержку и денежные средства местных жителей.
В ходе своих ежегодных поездок Мериме обнаружил, что исторические памятники Франции по большей части находятся в плачевном состоянии. Кровля Шартрского собора грозила провалиться, настенные росписи в Сен-Савене (самая большая по объему коллекция средневековых фресок во Франции и, возможно, в Европе) были грубо заштукатурены; башня вице-регента, «что из самых древних в Авиньоне», через несколько дней после инспекции Мериме просто-напросто рухнула.