Он оставался в стороне и мечтал, но мечты эти вдохновляли все, что есть прекрасного в современном театре. Без него у нас не было бы Рейнгардта, Жака Копо, Станиславского. Без него у нас все еще был бы в театре прежний реализм с шевелящимися на деревьях листами и с дверьми, открывающимися и закрывающимися в домах.
Крэг был блестящим товарищем. Он был одним из редких встреченных мною людей, которые с раннего утра до позднего вечера находились в приподнятом настроении. С первой же чашки утреннего кофе его воображение загоралось и сверкало яркими красками. Пройти по улице вместе с ним было равносильно прогулке с верховным жрецом в древних Фивах. Вероятно, вследствие своей чрезвычайной близорукости он часто внезапно останавливался перед каким-нибудь уродливым образцом дома современной практической немецкой архитектуры и, вынув карандаш и блокнот, начинал пояснять, насколько дом красив. Затем он принимался лихорадочно делать набросок, который в законченном виде походил на египетский храм. Он приходил в дикое возбуждение над каждым встреченным по пути деревом, птицей или ребенком. Ни одной секунды с ним не бывало скучно. Или он радовался как безумный, или впадал в другую крайность, в настроение, когда все небо, казалось, становилось черным и воздух сгущался, как перед бурей. Дух медленно оставлял тело, и в нем не оставалось ничего, кроме черной тоски.
К несчастью, с течением времени эти мрачные настроения посещали его все чаще и чаще. Почему? Главным образом потому, что в ответ на его возгласы: «Моя работа! Моя работа!», что он повторял очень часто, я спокойно говорила: «Да, конечно, ваша работа удивительна. Вы – талант, но, знаете ли, существует также и моя школа». Он ударял кулаком по столу и возражал: «Да, но моя работа так важна», а я замечала: «Безусловно, очень важна. Ваша работа – это фон, но на первом плане живое существо, так как душа излучает все остальное. Прежде всего моя школа – лучезарное человеческое существо, движущееся в совершенной красоте, а затем ваша работа – совершенный фон для этого существа». Эти споры часто кончались грозным, зловещим молчанием. Тогда во мне пробуждалась женщина, пугалась и восклицала: «Милый, неужели я вас обидела?» – «Обидели? О, нет! Проклятые женщины всегда надоедливы, и вы также надоедливы, вмешиваясь в мою работу! Работа, моя работа!»
Он выходил, хлопая дверью, и только стук ее давал мне понять, как велика происшедшая катастрофа. Я ждала его возвращения и, не дождавшись, бурно рыдала всю ночь. В этом таилась трагедия. Часто повторявшиеся столкновения сделали в конце концов жизнь невозможной, лишив ее гармонии. Мне было предназначено пробудить в этом таланте огромную любовь и пытаться сочетать продолжение моей работы с его любовью. Неосуществимая попытка! После первых недель упоения страстью началась ожесточенная война между гениальностью Гордона Крэга и вдохновением моего искусства.
– Почему вы не прекратите это? – говорил он, – зачем вам нужно размахивать на сцене руками? Почему вы не сидите дома и не точите мои карандаши?
И тем не менее Гордон Крэг ценил мое искусство так, как никто его не сумел оценить. Но его самолюбие, его артистическая зависть не позволяют ему признать, что женщина может действительно быть художницей.
* * *
Сестра Елизавета организовала для попечения о груневальдской школе комитет из самых выдающихся и артистических женщин Берлина. Узнав о Крэге, они прислали мне длинное письмо, в котором в величавых выражениях заявили, что, как представительницы хорошего буржуазного общества, не считают себя вправе покровительствовать школе, руководительница которой имеет такие беспринципные моральные воззрения. Жена известного банкира Мендельсона была выбрана этими дамами для вручения мне письма. Войдя с огромным посланием в руках, она неуверенно смотрела на меня и, внезапно разрыдавшись, бросила письмо на пол и заключила меня в свои объятия.
«Не думайте, что я подписала это отвратительное письмо, – вскричала она, – что же до других дам, то с ними ничего не поделаешь. Они отказываются быть патронессами школы, хотя все еще верят в вашу сестру Елизавету».
У Елизаветы были свои взгляды на вещи, но она о них не рассказывала, и потому я увидела, что у этих дам все позволено, лишь бы не вызывало разговоров! Эти женщины меня так возмутили, что я наняла зал филармонии и прочла специальную лекцию о танце как об искусстве раскрепощения, закончив беседой о праве женщины любить и производить детей по своему желанию.
У меня, конечно, спросят: «Что станется с детьми?» Я могу назвать многих выдающихся людей, рожденных вне брака, что не мешало им достигнуть славы и богатства. Но, независимо от того, я задала себе вопрос, как может женщина выходить замуж за человека, которого она считает настолько низким, чтобы в случае разрыва не поддерживать собственных детей? Зачем же тогда женщине выходить замуж за человека, которого она считает таким подлым? Я думаю, что правда и вера друг в друга являются первыми принципами любви. Как женщина с самостоятельным заработком, я нахожу, что можно приносить в жертву силы, здоровье и даже рисковать жизнью, чтобы иметь ребенка, но не подверглась бы этой муке, если бы могла предположить, что в один прекрасный день у меня отнимут его под предлогом, что ребенок принадлежит отцу по закону, и разрешат его видеть три раза в год! Остроумный американский писатель раз ответил своей подруге, спросившей у него, что подумает о них их ребенок, если они не поженятся: «Если бы ваш или мой ребенок принадлежал к такому разряду детей, нам было бы все равно, что он о нас думает!» Всякая развитая женщина, читающая брачный контракт и затем его подписывающая, заслуживает последствий брака. Эта лекция произвела большой переполох. Половина публики мне сочувствовала, а половина возмущалась, свистела и швыряла на сцену все, что попадалось под руку. В конце концов недовольные покинули зал, а с оставшимися я завела интересную беседу о правах женщины, которая во многом определила женское движение наших дней.
Я продолжала жить в нашей квартире на улице Виктории, а Елизавета переехала в школу. Мать не знала, на чем остановиться. К тому времени моя мать, которая в дни нужды и несчастий переносила невзгоды с необыкновенным мужеством, начала находить жизнь очень скучной. Может, это зависело от ее ирландского характера, который не мог переносить благосостояние так же легко, как лишения. Настроение ее сделалось неровным, и часто случалось, что все ей переставало нравиться. Впервые со времени нашего отъезда за границу она стала выражать тоску по Америке, говоря, что там все значительно лучше. Когда мы ее водили в лучший берлинский ресторан, думая ей доставить удовольствие, и спрашивали, что заказать, она отвечала: «Дайте мне креветок». Если по времени года креветок не было, она возмущалась бедностью страны и отказывалась что-либо есть. Если же креветки подавали, то она все-таки жаловалась, рассказывая, насколько они лучше в Сан-Франциско.
По-моему, эта перемена характера вызывалась многими годами добродетельной жизни, посвященной только воспитанию детей. Теперь, когда мы нашли интересы, которые нас поглощали целиком и под влиянием которых мы часто ее покидали, она поняла, что напрасно потратила на нас лучшие годы своей жизни, ничего себе не оставив, как мне кажется, это делают многие матери, особенно в Америке. Эта неустойчивость настроения проявлялась все больше и больше, и она все чаще и чаще выражала желание вернуться в свой родной город, что вскоре и исполнила.
* * *
Мысли мои по-прежнему были поглощены виллой в Груневальде, где стояло сорок кроваток. Какая странная игра судьбы! Если бы я встретила Крэга на несколько месяцев раньше, безусловно, не было бы ни виллы, ни школы. В нем я нашла такое богатое содержание, что не нуждалась бы в основании школы.